Пришла Лидия и позвала их ужинать. Накормить, конечно, следовало и шофера, потому сейчас была последняя возможность сказать что-то доверительное. Цицин как будто тоже это понял, судорожно вздохнул и, понизив голос, произнес:
— Александр Мартынович, хотите верьте, хотите нет, но в последние несколько лет я часто благодарил бога, что тогда, в двадцатом, вы меня не послушались и не остались в Москве, это были страшные годы, те, что нам пришлось пережить, я таких и врагу не пожелаю.
Потом они вошли в комнату, и дальше разговор шел уже только о том, как переправить старого Беккера в Эстонию.
Глава четвертая. Эрвин Буридан
В неделю, проведенную Эрвином в Лейбаку, ему вменили в обязанность гулять с дедом, который выходить один уже был не в состоянии. Несмотря на то что было лишь начало июня, солнце палило вовсю, и деду перед выходом непременно надевали соломенную шляпу отца, после чего они осторожными мелкими шажками спускались во двор и отправлялись в путь. Цвела сирень, жужжали пчелы, и Эрвин на какое-то время отвлекался от горьких мыслей, преследоваших его даже здесь, далеко от Таллина. Разговаривать с дедом было интересно, хотя он и называл упрямо Эрвина Алексом, а собственную дочь Марту Каролиной. “А кто же в таком случае я?” — спрашивал отец, и дед, немного подумав, отвечал: “Ты — Готлиб”. Кто такой Готлиб, не знала даже мать, она утверждала, что среди многочисленной родни Беккеров никого с подобным именем не было. Но, если не обращать на странности деда внимания, от него можно было услышать немало любопытного. Перед тем как перебраться в Россию, в Ростов, заняться торговлей и разориться, дед служил офицером в прусской армии, участвовал во французской кампании и даже воевал под Седаном. Услышав об этом, Эрвин сразу вспомнил “Разгром” и, как это нередко с ним случалось, пожалел, что из него не вышло писателя. В студенческие годы он пытался писать и на немецком и на русском, но оба языка стали ему чужими, он словно потерял с ними духовную связь, в эстонский язык, увы, тоже в должной мере не вжившись. Иски он на эстонском, конечно, составлял и даже издал на нем юридический справочник, но для художественной литературы нужно нечто большее.
Сегодня в Лейбаку было шумно, отмечали день рождения матери, Эрвин тоже специально приурочил отпуск к этому событию, поскольку за одно лето вряд ли сумел бы предпринять подобное путешествие дважды. Из открытых окон слышались голоса и звон посуды, в большом зале приемные дочки Германа под руководством Надежды накрывали на стол, народу съехалось немало, и в гостиную родителей все не вместились бы. Эрвину нравились все три девушки, две стройные и третья пухленькая. Надежда их хорошо воспитала, и они, тоскуя или нет, кто знает, по родному отцу, слушались Германа беспрекословно, благо брат обращался с ними чрезвычайно мягко. “Не жалеешь, что дети не твои?” — спросил как-то Эрвин, но Герман ответил: “Какая разница, свои они или чужие. Человек есть человек”.
— Дедушка, — спросил Эрвин, — а за француженками вы во время той войны ухаживали?
— За француженками? А ты Каролине не расскажешь?
— Нет, что вы!
Старик Беккер приосанился.
— Случалось.
— А это не опасно было?
— Опасно? Почему?
— Французы же ненавидели немцев.
— Французы, возможно, и ненавидели. Но не француженки.
— Как же так? А Мопассан писал, что ненавидели и даже убивали немцев при первой возможности. Заманивали в постель и приканчивали.
— Мопассан врет. Женщины любой национальности никогда не ненавидят офицеров, особеннно если имеют дело с победителями. Главное — это хорошая выправка и красивый мундир. Только смотри, не расскажи Каролине.
— Не расскажу.
— Она ревнива.
— Не бойтесь, дедушка, не пророню ни слова.
Было бессмысленно объяснять деду, что бабушка умерла, он не хотел этому верить и не верил.
На кухне играло радио, Джильи пел “Di quella pira”, спеша спасать угодившую в плен мать. Страстная мелодия разом разнесла вдребезги овладевший Эрвином во время прогулки покой. Все было плохо, все! Людей арестовывали и высылали, — за что, непонятно. Аресты производились тайком, часто по ночам, адвокатов к арестованным и близко не подпускали. Ходили слухи, что в подвалах НКВД пытают. В Тарту забрали Тыниссона, что с ним дальше сталось, было неизвестно. Пропало еще несколько министров и других общественных деятелей. Если это социализм, то он, Эрвин, — папа римский.
Незадолго до отпуска он случайно встретил Руфь, у которой арестовали свекра, свекровь и двоих зятьев, сама она спаслась только благодаря тому, что ее муж, барабанщик джаз-оркестра, был в семье белой вороной и они жили отдельно от прочих. Иной причины для ареста, кроме той, что свекр был известным ювелиром, Руфь найти не могла, политикой он никогда не занимался. Магазин, естественно, национализировали, а точнее, попросту разграбили. “И знаешь, что самое страшное, — сказала Руфь, — что те, кто пришел за свекром, и сами были евреями”.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу