Меня занимал хлев: наверняка там стоит лестница, чтобы влезать на чердак. Корова — спокойное животное с философским взглядом; когда за покрытым паутиной окном засинеет утро и она обнаружит, что на лестнице кто-то висит, висит вполне безропотно и мило, она, конечно, поднимет не без любопытства голову, выпустит из ноздрей облачко сладкого-пресладкого коровьего пара и спокойно примется вновь за свою жвачку.
Словом, само собой ясно, что я до утра не сомкнул глаз. Неужели он все еще сидит в своем кожаном кресле, в кресле жизни и смерти, или его уже увезли на вскрытие и положили на холодный стол? Сердце? Я не знал, что оно у него такое слабое. Но исключение из Союза, моя речь и моя статья, статья его собственного ученика, — не сыграло ли все это свою роль, ускорив случившееся? Кто мне ответит на этот вопрос?
За окном текло время. Просачивалось сквозь черную и длинную ткань ночи. Ткань понемногу редела, серела, наконец полиловела и стала просвечивать. Корова мычала все требовательней, приближалось утро.
Я погасил «летучую мышь» и сложил тулупы на скамью. Тихо притворил за собой дверь и оказался лицом к лицу с лилово-зеленым морозным утром,
Часов в девять я добрался до города.
Квартира Каррика была заперта. Маарьи дома не было. Я позвонил с почты в больницу, где она работала сестрой, и мне сказали, что ее нет: ночью была, но у нее умер отец, — кровоизлияние, — и она ушла до конца дежурства.
Я испытал даже облегчение: ни за что не хотел бы сейчас видеть Маарью.
С почты я пошел в редакцию. Дома, люди, машины, деревья, солнце — все это кружило вокруг меня, словно на слепой изношенной киноленте. Я почти не соображал. И мне было страшно. На лице каждого встречного мне мерещилось что-то насмешливое, жуткое, угрожающее; город превратился в лабиринт, населенный призраками из белой горячки. На работе было еще хуже. Хотя все шло, как обычно: на подоконнике шумел электрический чайник, молоденькая машинистка делала себе маникюр, мужчины рассказывали анекдоты. Ни во мне, ни в моем поведении никто не заметил ничего особенного — следовательно, и я был более или менее таким же, как всегда.
На свете стряслось такое, но все идет по-прежнему, будто ничего не случилось: опять шумят на подоконниках чайники, мелькают маникюрные ножницы, сообщаются новые анекдоты… Конечно, они еще не знают о его смерти, но если бы даже и знали, вряд ли что-либо изменилось бы: ведь каждый из них наверняка сумеет рассказать почти точно такой же случай. Мало ли что бывает на свете, мы-то при чем?..
Мне стало жутко. За всех нас. Я сказался больным и ушел. Лицо машинистки выразило сочувствие, и мне стало еще страшней. Как мы отзывчивы к маленьким бедам! Славные люди, ничего не скажешь!
Но пойти домой я не рискнул. Боялся, Боялся Маарьи, которая непременно кинется искать меня. Я пошел прямо на Балтийский вокзал и сел в поезд. Сутки я провел на станциях, уже и не помню, на каких. Спал на скамейках в залах ожидания. Но на следующий день вернулся обратно в Таллин.
Был тихий день. Я спустился по лестнице в прозекторскую, и в нос мне ударило запахом формалина. По непонятной причине этот запах сделал меня бесчувственным, почти вялым. Я снял с головы меховую шапку, и сторож откинул с лица покойника покрывало …
Под челюстью профессора Каррика была подушечка, маленькая, но какая-то очень деловитая подушечка. Ему всегда шло все деловитое. Он и мертвый оставался абсолютно самим собой, и подушечка упиралась как раз в то место подбородка, в которое упирался обычно большой элегантный узел его галстука. Все было в идеальной норме. И сам Каррик выглядел совершенно невозмутимым, как истинный профессор на отдыхе.
Я смотрел на деловитую подушечку и думал, что на ней обязательно должен быть снизу инвентарный номер, что все тут аккуратненько занесено в какой-нибудь реестр: подушки для подвязывания челюсти, серые, хлопчатобумажные, 25 штук… Интересно, часто ли стирают эти подушечки, то есть как часто требуют их стирки предписания по гигиене мертвецов? Гигиена мертвецов … Удивительно, что я мог думать о таких вещах, однако же мог! Отлично мог, причем именно о таких вещах.
— Сердце, — сказал сторож. — Сердце и мозг. Профессоров, тех всегда гробит сердце или мозг.
Я подумал, что он прав, и даже в большей степени, чем догадывался.
— Завтра в четыре — похороны. Но, небось, вы и сами знаете.
Я кивнул. Нет, на похороны я не пойду. Там будет Маарья.
Я снова вышел на дневной свет. В лицо мне глянуло зимнее солнце, бледно-желтое, словно масляное пятно на синей оберточной бумаге. На душе было совсем спокойно. Чересчур даже спокойно и как-то странно. Все кончилось. Я был виноват, но виноват без вины. Жизнь будет продолжаться, наверняка будет продолжаться. Все это пройдет.
Читать дальше