Я хлебнул вина.
Комната все еще оставалась замкнутой и надменной. Я сижу здесь и рассуждаю обо всем так честно, так красиво, а ей хоть бы хны. По плечам пробежала дрожь: холодная, злая, бессердечная комната, злой вишнево-красный ковер на стене, убийственно золотые рамы. Жалко, что Маарьи нет.
Я встал и вышел в спальню. И здесь тоже — холод, чистота, порядок. Мне ужасно захотелось обнаружить хоть след Маарьи — что-нибудь интимное. Но, увы, Маарья кошмарно аккуратна. Ни туфли, ни чулка, ни платья на стуле. Комната холодна и безучастна, поистине, как покойницкая.
Я дернул дверцу шкафа. Зашелестели платья Маарьи. Холодный шелк на равнодушных распялках. Не платья, а одежда. Но я все же уловил чуть слышный знакомый запах, запах Маарьиных духов.
Маарья всю жизнь хранит верность одним и тем же духам. Начиная с того дня, когда я познакомился с ней на танцевальных курсах. В то время она только-только кончила гимназию, — кажется, это была весна тридцать восьмого года. Если не ошибаюсь, ее духи пахнут резедой. Немножко приторный аромат, особенно для рыжих. Рыжим, вроде Маарьи, пожалуй, больше подошел бы горький миндаль.
Да, с Маарьей я познакомился на танцевальных курсах. Думаю, что именно тогда она в меня и влюбилась, вполне даже возможно, что я был ее первой любовью. Но тогда я не обращал на Маарью никакого внимания и, как назло, ухаживал за Вирве, за ее пылкой и взбалмошной соседкой по парте, девицей с чертовски картинной и черной-пречерной косой. Сейчас Вирве отчаянно растолстела и обзавелась кучей детей. При встречах с ней на улице мне бывает немного стыдно. Подруги были неразлучны, из-за чего я часто видел и Маарью. Маарья и повела меня к Каррику после того, как я напечатал свои первые стихи.
Запах резеды, этот вечный запах резеды, который я знаю столько же лет, сколько и Маарью! Слишком навязчивый запах для робкой и бледной девушки, которую звали за глаза не иначе, как «бледной графиней».
Вечером в день похорон от Маарьи тоже пахло резедой.
На похороны я не пошел. Написал Маарье письмецо, что я не могу на них идти, что я хочу сберечь его для себя живым на всю жизнь и т. д. и т. д. Маарья ведь не знает до сих пор, что я видел, как он сидел тут и у его ног была лужица, и его мертвая нога с шорохом скользила по лужице. Не знает она и того, что я был в прозекторской. Но в день похорон я все-таки пришел вечером сюда.
Было, наверно, часов десять. Только что разошлись дальние родственники, и Маарья сидела одна. Она сидела в кресле, на ней было черное шелковое платье и черные шелковые чулки, прическа была какая-то высокая, нелепая, непристойная, а на столе стоял бокал вина.
От Маарьи оглушающе пахло резедой, несло, как от флакона духов. И веяло еще чем-то странным: горячечным, нездоровым, взвинченным. Она без конца смеялась, начинала фразу и, не кончив, забывала о ней.
Какие все же роскошные были похороны («роскошные похороны» — это звучало жутковато!) и как много я потерял, что не пришел на Рахумяэ. Покойник был очень красивый («красивый покойник» — это, пожалуй, еще страшней), — все говорили об этом чуть ли не в один голос. Ох, сколько цветов, сколько красивых роз! (Маарья помнила наизусть и все цифры, и все надписи на венках.) А сколько народу — даже из Тедремаа приехали родственники…
Мне было тяжело это слушать, так как я не сомневался, что большая часть литераторов, знавших Каррика, не осмелилась прийти на похороны. Слова Маарьи лишь подтверждали это:
— Видишь, сколько телеграмм! Кто болен, кто очень занят, но ты представляешь, если бы все они тоже пришли!..
Да, уж телеграмм-то была целая груда…
И тут же, не заботясь о последовательности, Маарья принялась строить планы на будущее. Одну комнату она сдаст (за нее дадут сейчас хорошие деньги!) и, конечно же, отремонтирует всю квартиру. В этой комнате она переменит обои, да-да, переменит. Что я думаю: пойдет сюда желтоватый тон? Мебель тоже надо обновить. Я не должен, впрочем, думать, что раз она говорит сейчас про обои, значит ей не жалко отца. Просто пришло в голову, чего же тут стыдиться?
— Не тебя же мне стыдиться, Руубен, правда? Ведь ты знал отца, мало кто понимал его, как ты, — он же был такой замкнутый, и с такими комплексами (она так и сказала: «с комплексами»).
Все это производило впечатление, будто она готова хоть каждый день хоронить отца, но ведь я-то знал, что это вовсе не так, что она любила его по-настоящему.
Я смотрел на Маарью и с жадным интересом и со страхом, а сам думал, что сейчас, в этот миг, когда Маарья говорит мне все это, он, мой учитель, лежит в земле, да, в земле, в деревянном доме, в нашем последнем доме, и подбородок его подвязан подушечкой, на этот раз уже другой. А может быть, перед тем, как завинтить гроб, подушечку снимают? И я опять начал думать о деловитости подушечки и еще о том, что мы все-таки ужасны, раз думаем так и говорим, раз мы способны так думать и так говорить, хоть это совсем еще не означает, будто отец нисколько не был нам дорог!
Читать дальше