Самолет уходит в небо,
И дома — как крошки хлеба.
Вниз, назад он не глядит,
Он вперед и вверх летит.
Четким профилем крыла
Завершенные дела
Режет он наискосок:
Мне кусок, тебе кусок.
Поэзия, как бижутерия, ее выставляют на стеклянных с зеркалами полках в таком невероятно большом количестве!.. От утреннего холода он зарылся было под два одеяла, но в зеркале скрипнувшей дверцы шкафа увидел себя, и увиденное ему на сей раз не понравилось. За тридцать. Даже с гостиничным номером, в котором провел всего одни только сутки, он расстается с трудом. Проверяет, пусты ли все полки в стенном шкафу, открывает один за другим в тумбах все ящики, того и гляди, на задней никому не видимой стенке одного из них распишется гостиничной шариковой ручкой с синей пастой — а вдруг попадет когда-нибудь в тот же номер, вспомнит, выдвинет ящик… Голой ступней он толкнул створку шкафа, она закрылась, зеркало отразило пустое окно и за ним еще более пустое небо.
А ведь до того, как открыть глаза, вспомнил он свое пробуждение, он хотел назвать ее „кисочкой“ и „крысочкой“, потому что понравилась она ему сложно.
Конец поэзии, подумал он, и снова шахматы, и значит, можно попытаться просчитать: ход первый — открыв дверь спальни, он примет в объятия швабру в майке; ход второй — на лестнице соберет пустые тапочки, будто бегущие вниз; ход третий — придется взять такси до аэропорта, чтобы забрать свою машину со стоянки.
Он еще вчера отметил: в ее стихах в текущей строфе не обнаружишь намека на содержание следующей, и значит, как она изобразила вчерашний вечер, прошедшую ночь и утреннее бегство на лежащей внизу в гостиной шахматной доске с резными фигурами, вычислить ему не дано».
Законченный лишь поздней ночью рассказ о поэтессе утром он показал жене. Она прочла и нахмурилась.
— Игра воображения, — пояснил он.
Неудовольствие не рассеялось.
— Фантазия художника.
Все та же мрачность.
— Ну, и где ты прячешь от меня эту стерву? — спросил он, изобразив ее хмурость.
И когда жена его, наконец, рассмеялась, он утомленно зевнул, а потом добавил обиженно:
— Воображение. Ничего больше.
Все было очень устойчиво. Люди были похожи друг на друга как две капли воды. Неумные головы были набиты таким громадным количеством штампованных правильных мыслей, что от умных голов их было не отличить. И действовали все люди похожим образом. Расскажут в теленовостях, что муж убил жену и покончил с собой, и вот уже неделя за неделей — мужья убивали жен и кончали с собой. Потом происходил мини-переворот: один какой-нибудь убивал жену, но с собой не кончал, и заводилась новая шарманка — следом семь мужей убивали жен и все оставались в живых.
Телевизор. Новости. Телеведущая. Очень приятная. И на другом канале — другая ведущая, но тоже приятная. И на третьем — очень приятная. Одна телеведущая расскажет что-нибудь такое про мужа и жену и грустно головой покачает, и вторая покачает, и третья — обязательно покачает и скажет: «Как грустно».
Также манера по телевизору говорить о покойных была окована устойчивой традицией, обязательно нужно было сказать в камеру: «Он всем помогал». Убивал муж жену и неважно, покончил он с собой или остался в живых, о жене говорили, что она любила всем помогать. И знавшие мужа сотрудники, рассказывали: «Хоть и убил жену, но любил помогать. На работе никогда кофе или чай не готовил только для себя одного, всегда спрашивал, кому еще принести. И не из вежливости только спрашивал, а на самом деле приносил, кому чай, кому кофе в бумажных стаканах. Справлялся у каждого, сколько сахара класть». Про кофе и сахар сотрудники могли бы еще и не упомянуть, но обязательно сказали бы: «Жену убил, но всем помогал».
В этих условиях только от приезжего человека можно было ждать разнообразия, способности под неожиданным углом взглянуть на привычную повседневность. Прилетал такой человек, например, 8-го марта в разгар хамсина и говорил: «Господи, если 8-го марта такая жара стоит, что же будет в июле или в августе?»
И вот именно на границе июля и августа случилось: все неожиданным образом вдруг переменилось, все вдруг стало не так. Большое полотенце, висевшее рядом с душевой кабинкой, осталось белым, но стало мраморным. Его теперь можно было разве что снять с крюка (как только он выдержал такую тяжесть?) и, напрягаясь и краснея от натуги, походить с ним по спальне. Прозрачный пластмассовый цилиндр, в котором хранился градусник, больше не открывался. Даже видимого глазу шва там, где раньше была граница между колпачком и корпусом, теперь не было. Корпус был совершенно цельным, и 37.2 градуса на самом градуснике, конечно, отражали не нынешнюю температуру внутри прозрачного корпуса, а были памятью о февральской простуде.
Читать дальше