Курин стоял на огромном крыльце дома отдыха, больше напоминающем пионерлагерную танцплощадку, курил и естественным образом приходил к выводу, что лучше всего сейчас было бы взять бутылочку портвейна и сидеть рядом с ребятами-художниками, пока они работают на пленере, посасывая и закусывая терпкими еловыми иголками. Надсадно заскрипела тяжелая входная дверь, и к Леониду подошел Игорь Ляпин, открывая на ходу пачку «Столичных».
– Старика вашего Ефремыча уважили – ему разрешили на месте курить, а меня выгнали. Ну да так оно и правильно: на одной ноге прыгать на улицу курить – в жизни не накуришься! Что стоишь: злишься на всех или просто переживаешь? Больше ведь тут у вас и критиковать-то некого, кроме тебя: Карасев – гладкий, как валун, а на остальных даже смотреть стыдно. Во втором семинаре вроде бы поплотнее ребята: Чарли этот ваш, Высоцкий, Горев. Ты расстраиваешься, что ли? Тогда представь уровень, с которым тебя пытаются сравнивать: Пастернак, не меньше! Понял? Только не возомни! – Ляпин щелчком отбросил окурок и ткнул Курина в бок. – Пошли, работать надо. Твое мнение о чужих стихах нам тоже важно послушать.
Леонид не вернулся на дальнейшие обсуждения, какое-то тяжелое чувство зародилось и крепло у него внутри: не обида, не зависть, но что-то такое же противное и труднорастворимое. Он пошел к себе в номер, или в каюту, даже не поймешь, как лучше сказать, улегся, не снимая ботинок, на кровать и остался лежать, глядя малодумно в потолок – так легче всего было разжевать и проглотить разгромное обсуждение.
Сосед по койке проснулся, заворочался, и из-под вытертого до газетной толщины одеяла показались седые растрепанные волосенки и узкое лицо с мутными глазами. Но, на удивление, почти моментально в этих глазах появилось сияние, потом искры, и уже через минуту они горели огнем. Старик уселся, свесив на пол худые ноги, обтянутые тренировочным костюмом и носками. С интересом посмотрел на Леньку:
– Тебя как зовут?
– Леонид.
– Поэт?
– Поэт.
– Куришь?
– Курю.
– Ну, тогда давай покурим. Меня можешь Федей звать или Федором Григорьевичем. Я – Сухов.
– Федор Григорьевич, а давайте я форточку открою.
– Ну открой. Только – ненадолго. А то в последнее время я даже форточек стал бояться.
Они закурили: Ленька свою «Приму», Сухов – свой «Беломор».
– Ты чего не на семинаре?
– А я уже отстрелялся, меня обсудили.
– Разобрали по косточкам?
– Да-а!..
– Да так, что не хочется даже возвращаться на семинар?
– Не хочется.
– Ну, а чего тебя ругали-то, сам-то хоть понял?
– Говорили, что белый стих в современной русской поэзии не звучит. Что белый стих – это вообще не русская поэзия.
– А ты что – белым стихом пишешь?
– Да нет! У меня только одна поэма белым стихом, про Аввакума.
– Про Аввакума? Это интересно! У меня тоже есть поэма про Аввакума. Я долго этим вопросом занимался. Жизнь Аввакума – это очень интересно. А почитай мне.
Ленька сначала вроде как засмущался, но тут до него дошло, что с ним на равных разговаривает один из столпов современной русской поэзии, и он, Ленька, сопричастен сейчас этой великой поэзии. Он начал читать.
Особенно весной перед рассветом,
Услышав крик летящих лебедей,
Я вспоминаю Пустозерск и пустошь,
Я вспоминаю старую легенду…
Стихотворение было довольно большое, но на поэму явно не хватало.
– Интересно. Но стихотворение явно вторично. А где ты вычитал или от кого слышал такой вариант легенды о гибели протопопа?
– А у меня есть в Москве друг, или приятель, или просто знакомый поэт – Николай Шатров. Он нигде не печатается, но его хорошо знают в особых подпольных кругах, он выступает на квартирниках, дружит с Мессерером, Василием Шукшиным. Живет он на Красной Пресне почти на чердаке. Так вот на самом чердаке у него что-то вроде фонда рукописей и редких книг, и я среди этих книг у него несколько раз ночевал, в кресле. А книги у него совершенно удивительной направленности и странного подбора: как бы зарубежные издания русских авторов. Там не было Герцена тюбнеровского лондонского, и лейпцигских «вольных» изданий девятнадцатого века тоже нет. Зато всяческие пражские издания Цветаевой, канадские Бурлюка, четырехтомник Хлебникова мюнхенский и четырехтомник Гумилева под редакцией Струве. А американский трехтомник Мандельштама ему подарила сама Надежда Яковлевна с особой уважительной надписью и некоторыми исправлениями. Ну и, конечно, море всяких французских «ямка-прессовских» изданий: от всяких чепуховых газет, брошюр и журнальчиков до мемуаров Алексея Ремизова. Вот у Ремизова-то я и вычитал эту коротенькую сказочку об Аввакуме.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу