А если бы они это поняли, что могли бы они сделать? Мой отец? Лизе Майтнер?
14
Всегда можно. Говорит Лизе Майтнер.
Что?
Что-то сделать.
Я чувствую себя вконец измученной. Ощущение у меня такое, словно я все силы выложила, чтобы сохранить душевное равновесие. Незначительные неполадки могут настроить меня на самый агрессивный лад. Я не собираюсь выслушивать нравоучительные речи. А главное — от человека, который через год после Хиросимы позволил американской прессе избрать себя первой дамой года. Какая сомнительная честь. Ныне более, чем когда-либо.
Ах уж эти газеты. Хихикает она, погрузившись в воспоминания. И голос у нее при этом какой-то надтреснутый. Пресса сообщила также, что еврейка-ассистентка профессора Гана бежала за границу с секретом создания той самой бомбы. Все документальные сведения о радиоактивных рядах, открытых Ганом, она, готовясь к бегству, сдала на хранение в стальной сейф Венского банка и затем передала в руки союзников.
Я не нахожу это забавным.
Я вижу ее перед собой — в черном костюме с белым кружевным воротничком. Изящная. Крупный нос. Выступающая верхняя губа. Волосы туго стянуты сзади в пучок. Женщина, которой палец в рот не клади.
Когда Отто Ган в декабре 1946 года приехал в Стокгольм, чтобы получить Нобелевскую премию, присужденную ему год назад, его ожидал один из атташе шведского Министерства иностранных дел, толпа журналистов и Лизе Майтнер. Это была их первая встреча после войны. Она сразу начала с упреков. Зачем он услал ее из Германии! Он не должен был этого делать. Плохо скрытое огорчение. Тридцать лет совместной работы, а премию он получает один.
Она была не права. Факт, что открытие принадлежит Отто Гану. И Штрасману. Вот с Фрицем Штрасманом история куда более сложная. Они вместе проводили в 1938 году решающие опыты. Без него эти опыты не реализовались бы. Майтнерша же только препятствовала открытию из-за своей ошибочной теории. Ну и бранчливая же особа.
Та-та-та. Она разволновалась. Она нервно теребит свой костюм. Он не должен был меня отсылать. Она имеет в виду Отто Гана.
Она что, не в себе? Забыла, как сама застенографировала по телефону: «По поручению господина рейхсминистра… с глубочайшим уважением сообщаю Вам в ответ на Ваше письмо… что имеются политические возражения против выдачи заграничного паспорта госпоже профессору Майтнер. Признано нежелательным, чтобы известные ученые-евреи выезжали из Германии за границу, дабы там, как представители немецкой науки или в силу своего имени и опыта, действовать против Германии соответственно своему внутреннему убеждению».
Не было разве распоряжения, что ни один ученый не имеет права впредь покидать Германию? Поздно, очень поздно проникся этот режим сознанием, что наука — фактор власти. А что ученые не пребывали в добром согласии с режимом, было не их заслугой. Объяснялось все глупостью системы.
В дело включились иностранные коллеги. Добились, что Лизе Майтнер был разрешен въезд в Голландию без паспорта и без визы. Не говоря никому ни слова, она упаковала небольшой чемодан. Последнюю ночь спала у Ганов. Пребывание в собственной квартире казалось слишком опасным. Ей повезло, она не попала ни в один контрольный обход, которые проводили в поездах, едущих за границу.
Майтнерша успокаивается, откидывается на спинку кресла и свысока смотрит на меня. Это было убийство. Говорит она. Существует сотня возможностей прикончить человека. Если кого-нибудь, дабы спасти от убийц, приканчивает сам спаситель, разве это не убийство? Труп. С того дня, когда она с небольшим чемоданом нелегально пересекла границу с Голландией. Несмотря на то что она еще тридцать лет будет состоять в официальных должностных списках.
Я не понимаю ни единого слова. Или все-таки. Разве смерть не есть отрицание жизни. Стало быть, человек должен прежде всего определить, что он имеет в виду, говоря жизнь, раньше, чем скажет смерть. Обычный перевертыш — жизнь есть несмерть, — разве он не являет собой ужасающее неуважение к жизни.
Мое возбуждение в этом не повинно. Во всяком случае, его недостало бы. Теперь я едва ли не стыжусь. Не потому, что со мной время от времени такое случается. Это бы уж ладно. Только не следует придавать этому такое значение.
Поставим все на ноги: смерть есть нежизнь. А что тогда жизнь? Да, жизнь. Если ее воспринимать во всей полноте, так может случиться, что мы сделаем плачевное открытие, что мы — в довольно далеко идущем смысле — неживые. Когда-то это начинается. Постепенное самоумирание. Не привлекающее всеобщего внимания. Не драматическое. В большинстве случаев, по крайней мере. Не столь явно выраженное, как у Майтнерши.
Читать дальше