— А по-твоему, кто я такой?
— По-моему, тебе и правда может быть сорок лет, как ты говоришь. Но поскольку ты точно не назвал ни отца, ни места рождения и твое появление на свет никак не подтверждается документально, то я вынуждена заключить, что ты — внебрачный ребенок. В таких случаях редко можно выяснить что-нибудь, кроме фамилии матери — Смит, Джонс, Томпкинсон, Мэрфи, на любой вкус: в Государственном архиве их видимо-невидимо. Если у тебя нет в запасе каких-нибудь аутентичных подробностей твоего раннего детства и нет на примете ни единого, опять же аутентичного, родственника, кроме приемного отца, то мне остается один вывод: что ты возник из пустоты. Чьи это слова об утраченной памяти: «Дурная пустота засасывает мир»? Или же ты…
Ее открытый взгляд приглашал меня заговорить. Я не посмел. Она мягко положила руку мне на запястье, посмотрела в окно и сказала:
— Дождь кончился!
Грозу унесло к северу. Свежие лужи отливали холодным блеском закатного солнца. Дорога сверкала. Возвращаясь в «Кадоган», мы почти все время молчали; там ее поджидал вызов. Мисс Лонгфилд просят срочно связаться с мистером Р. Б. Янгером-младшим, проживающим в гостинице «Коннот». Обедал я в одиночестве. Она вернулась поздно, раздраженная и огорченная. Мисс Пойнсетт откопала еще двух Янгеров, чьи годы рождения примерно подходили, хотя особых надежд на успех, пожалуй, не было: одного — в Ньюкасле-на-Тайне, другого, кто бы мог подумать, в Остенде. В угоду мисс Пойнсетт она согласилась проверить оба варианта. Он пожелал сопровождать ее на север. Они поедут в его машине.
Когда мы через десять дней свиделись в Дублине, она относилась к нему совсем иначе. Поддалась его обаянию. В Ньюкасл они съездили неплохо, в Остенде было ужасно, зато по Парижу она его поводила в свое удовольствие. Кстати же, оба следа, как и предвидела мисс Пойнсетт, никуда не вели. Другими словами, я был для него не опасен: не из его родословной. Кристабел Ли умерла, по моим же словам, за много лет до моего рождения. Я не годился по возрасту в старшие сыновья Джимми Янгера: он женился через много лет после моего рождения. В признательность за работу Боб-два подарил ей прелестные золотые часики-браслетку и пригласил на июнь погостить у него в Техасе, с оплатой всех расходов. У меня не было случая расспросить ее об этом щедром (?) предложении. Нам вообще не удалось ни о чем переговорить, она была слишком занята: решив сдать квартиру внаем, она прибирала ее, препоручала агенту-посреднику и снаряжалась в Париж вперед на зиму, чтобы как можно скорее возобновить занятия, прерванные смертью матери. Она управилась в двадцать четыре часа, и я снова остался наедине со своими страхами, подозрениями, а иногда чуть не отчаянием.
Во время ее пробега через Дублин мне почудилось, что с того дня на кладбище она не к добру переменилась. То ли я так чувствовал, то ли она и правда явилась в новом свете, вроде того нимба или ореола вокруг моего уличного фонаря, когда с берега наползает туман, и в фонарном сиянии из окна не различишь сердцевины-лампочки. Какая-то она стала самоуверенная с оттенком дерзости, резкая, решительная, напористая, собранная, как всадница перед долгой, трудной скачкой через двойные канавы и барьеры в пять жердей: и при всей этой отрывистости, небрежности, беспечности у нее был наглухо замкнутый вид, точно в душе у нее шла тайная схватка между, может статься, прошлым и будущим, между ею прежней и такой, какой она сделалась или решила сделаться. Что ее угнетало? Из-за меня это или из-за него? А может, просто Париж так подействовал! Она ни намеком не обмолвилась. Я, естественно, подумал, как потом оказалось, неверно, что он сделал ей предложение, и боялся, что она в лучшем случае не спешит его принять — затем и техасский вояж в июне. Я только и надеялся, что умолчать об этом было не в ее характере, она сказала бы в открытую. Ну что ж, она залетела и упорхнула птицей — вот уж неподходящее сравнение для такой крупной женщины! — а я, проводив ее глазами, вернулся к мрачному финальному ощущению, что либо я нарочито отодвинут, либо спокойно отвергнут. И все-таки даже в этих двадцати четырех часах была своя прелесть: я любовался тем, как задорно и молодо она занята собой, как сосредоточенно занята пустяками, хотя при виде ее милой хлопотни мне еще больше хотелось быть с нею и еще труднее было без нее оставаться. Одному на Росмин-парк мне не жилось.
Все решилось нежданно-негаданно, и события обернулись так, что он решил за всех троих. Он позвонил мне однажды утром, ближе к полудню, из Коллинстаунского аэропорта, что задержится в Дублине до завтра или послезавтра по пути в Техас. Я тут же пригласил его на ленч к себе в клуб. Это был совсем другой Боб-два — куда ровнее, дружелюбнее, без наскоков и подвохов; но зачем он пожаловал в Дублин, было, само собой, по-прежнему неясно. Он значительно, хоть и бегло, упомянул об ирландских рудниках — может быть, и недаром, но ни в тот день, ни на следующий горнорудные дела явно не занимали его мыслей и не отнимали у него времени. Он вообще разговаривал с пятого на десятое, и в какой-то момент у меня возникло муторное чувство, что вот сейчас он предложит мне стать его «главным помощником» в Ирландии, только на этот раз охота пойдет не за мной, а за Наной Лонгфилд — так часто он заводил о ней речь, то есть так часто, что я все больше и больше смущался: неужели же двух взрослых людей хоть как-то связует один-единственный общий умысел, к тому же тщательно потаенный; если, конечно, умысел жениться на Нане Лонгфилд — общий у двух таких разных людей, как бывший ирландский журналист, полжизни прошлявшийся по редакциям британских провинциальных газет, и американский горный инженер, молодой воротила международного масштаба. Однако же, кроме Наны Лонгфилд, у нас с ним как будто ничего общего не было.
Читать дальше