Но вот пришел наконец день — это было в июле, — когда у Ферди сдали нервы и взбунтовалась гордость. Конец, достаточно, решил он. Пора бежать. Бежать немедленно.
— Бежать, Селия! Бежать хоть на край света. Моя карьера не пострадает всерьез. Шеф мне сочувствует. По правде говоря, с тех пор, как я намекнул ему, что влюблен в очаровательную замужнюю даму, он только и делает, что жалуется мне на жену. А бросить ее он не может, от нее зависит его карьера, она дочь министра иностранных дел и к тому же… богата. Он сказал, что в самом скверном случае меня загонят куда-нибудь в Лос-Анджелес или Рейкьявик. Селия! Цветочек мой! Мы с тобою и в Исландии будем счастливы, как два щенка в корзинке.
Возникло северное безмолвие, затем Селия задумчиво спросила, бывает ли когда-нибудь в Исландии тепло, и он тут же начал бушевать: «Что ты имеешь в виду? Как прикажешь тебя понимать? Нет, в самом деле, что ты хотела этим сказать?» Она ответила: «Ничего, мой дрюжочек», не осмеливаясь объяснить, что, куда бы он ни поехал, его дурацкая работа от него не убежит, ей же придется бросить свою старую, милую, уютную лавочку на Сент-Стивен-Грин, где собираются по утрам ее друзья поболтать и выпить кофе, где непременно должен побывать каждый приехавший в Дублин богатый турист, где у нее есть заработок, и не такой уж плохой, где она чувствует себя свободной и независимой; она не осмелилась сказать ему все это, точно так же, как не надеялась объяснить, почему она не сможет внезапно сняться с места и покинуть умирающего мужа.
— Но тебя же здесь ничто не держит. Он в таком состоянии, что детей, конечно, отдадут под твою опеку. Они будут целый год в школе, а на каникулы ездить к тебе.
Так он, значит, все это уже продумал. Она погладила его волосатую грудь.
— Знаю.
— Ты сама ведь признаешь, он и в лучшие времена был дурак из дураков. Он мужлан. Зануда.
— Знаю! — жалобно простонала она. — Уж кому, как не мне, знать, что он такое? У меня иллюзий нет. Он малое дитя. За тридцать лет в голове у него не возникло ни единой мысли. По временам я люто ненавижу его запах. От него разит пепельницей, полной окурков. Иногда я молилась богу, чтобы в дом к нам забрался вор и убил его. А теперь, — и тут она зарыдала, уткнувшись головой ему в живот, — теперь я знаю, есть один лишь вор, который может меня от него избавить, и этот вор так занят, что могут пройти годы, прежде чем он до него доберется. И я ясно представляю себе, как несчастный старый дуралей мочится на простыни тут в больнице, не способный шевельнуться, не способный хоть слово сказать, таращится в потолок, и нет у него больше ни его ножниц, ни гольфа, ни друзей, ничего, кроме меня, у него нету. Как же я могу его покинуть?
Ферди закинул руки за голову, поднял неподвижный взгляд к потолку небесной чистоты и слушал ее плач, похожий на шелест капель летнего дождя по оконному стеклу. Он умолк надолго, по-ирландски. Город шептал что-то за окном. Далеко. Еще дальше. Потом замер.
— Подумать только, — сказал он наконец, — когда-то я назвал тебя реалисткой.
Селия обдумала его слова. Она тоже обратила внимание, что за окном уж не шуршат автомобили.
— Так жизнь устроена, — произнесла она устало.
— Я полагаю, — живо возразил он, — ты отдаешь себе отчет, что всему Дублину известно, как ты изменяешь своему Михолу со мной?
— Не сомневаюсь, что любая из этих сучек готова грудь себе отрезать, только бы сейчас оказаться на моем месте.
Они встали и начали одеваться.
— Я полагаю также, ты едва ли можешь знать, какой кличкой тебя наградили?
— Какой?
Селия отвернулась, удар должен был обрушиться на ее обнаженную спину.
— Посольская подстилка.
Прошло пять минут; ни один из них не произнес ни слова.
Он засовывал в брюки рубашку, она, уже совсем одетая, только без платья, поправляла перед зеркалом пышные медно-каштановые волосы, когда он ей сказал:
— Мало того, я полагаю, тебе ясно, что независимо от моего желания в один прекрасный день меня переведут в какой-то другой город, в какую-то совершенно другую страну. Что ты будешь тогда делать? Скажи мне разнообразия ради раз в жизни правду. Мне это очень бы хотелось знать. Так что же ты тогда будешь делать?
Она повернулась с расческой в руке, опершись задом на его туалетный столик, и смотрела, как он застегивает брюки.
— Умру, — сказала она просто.
— Это, — холодно заметил он, — именуется сотрясением воздуха, и не больше. Но даже если ты действительно умрешь, явится ли это достойным завершением любви, которую мы с тобой так часто называли вечной? — Теперь они стояли перед зеркалом рядом и, как давно живущие вместе супруги, расчесывали волосы — он свои черные, она свои рыжие. Она улыбнулась с легкой грустью.
Читать дальше