— Хлопцы! Я – приятель Васьки Сталина. Дайте денег на такси! Иначе в комендатуру загребут.
— Авек плезир! – говорит А. М. – То есть, с удовольствием!
Так мы избавляемся от лейтенанта.
— Видишь, обещал, что разбогатеем? – ликует А. М., выгребая из карманов деньги и тщательно пересчитывая их под уличным фонарём. – Твоя трёшка оказалась счастливая. Бери! Тут половина.
Держу в руке пухлую пачку, спрашиваю:
— Скажи, ты обманывал его?
И слышу своеобразный ответ:
— Зачем?! Если б не мы, он бы оставил все деньги в буфете, а там коммерческие цены! Пусть скажет «спасибо», может быть, мы спасли его от белой горячки! Хочешь, вернёмся, закатим в ресторан?
— Половина двенадцатого! Мама ждёт, думает, куда делся…
— Вправду, поздно. Тебе–то я сделал уроки, а за свои еще не принимался. Ничего! Скоро весна, каникулы! Ветер–то тёплый, чуешь?
Это очень загадочная вещь, девочка, глядеть во время бритья на себя в зеркало и видеть совсем не того человека, каким себя ощущаешь.
Сегодня, кончив глотать одну за другой таблетки, доев остывшие остатки геркулесовой каши, выпил чай, осторожно заглянул в спальню, увидел, как сквозь шторы пробивается солнце, мягко освещающее твоё спящее лицо, услышал азартное чириканье воробьёв.
Вдруг словно пол шатнулся под ногами. Я тоже ощутил себя двухлетним, досыпающим в лучах рассвета, уютно свернувшимся под одеяльцем, и одновременно я был тем самым семнадцатилетним парнем, о котором рассказывал в предыдущей главе.
Нужно заметить, это очень критическая штука – потерять себя во времени. Когда, как обычно, к девяти утра, пришла няня Лена, она глянула на меня, спросила:
— Вы себя хорошо чувствуете? У вас чудной вид.
Пока она одевала тебя, вошёл в ванную, чтобы не столько побриться, сколько найти себя теперешнего.
Я пустил горячую воду, намочил кисточку, выдавил на неё из тюбика крем и стал торопливо покрывать белой пеной чужое, поросшее двухдневной щетиной измятое лицо с чёрными подглазьями, седыми висками, поперечной морщиной над переносицей.
— А меня?! А меня?! – закричала ты, вбегая в ванную. – Помажь и меня кремиком!
Это у нас такой ритуал: когда бреюсь, должен мазнуть кисточкой по твоему носу и щёчкам.
— Ника, на кого я похож? – спрашиваю, берясь за бритвенный станочек.
— На деда Мороза, а я твоя Снегурочка!
— Ты же говорила раньше, что я твой принц, а ты моя принцесса.
— Да. Принц!
— Какой принц?
— Принципиальный!
— То–то же!
Это у нас с тобой тоже была такая игра. Помнишь?
Снова смотрюсь в большое, увеличивающее зеркало, которое Женя Пахомов приладил так, чтобы я мог близко видеть. Бреюсь с глупой надеждой, что из–под пены возникну я истинный, тот самый, какого чувствую в себе всегда. Какой в марте 1947 года за три часа до отхода поезда шёл по Арбату в сторону Киевского вокзала.
Я убрался из дому заранее, потому что, во–первых, у меня ещё не был куплен билет на поезд «Москва–Одесса», во–вторых, меня ни в коем случае не должны были застать возвращающиеся с работы родители. Начались бы разговоры, пришлось бы что–нибудь выдумывать, врать. В результате меня бы не отпустили. А в третьих, снедало нетерпение.
Тогда по Арбату кроме автомобилей ездили трамваи. Вагоновожатые то и дело звенели на перебегающих довольно узкую улицу пешеходов. Удивительно, что именно по этой оживлённой трассе пятимашинный кортеж почти ежедневно возил в Кремль и из Кремля самого Сталина. Уже тогда я знал об этой «тайне».
Отогнув занавеску, Вождь Народов видел те же вывески, что и я, тот же магазин «Продукты», «Военную книгу», а также – «Комиссионный»…
В те времена в этом торговавшем антиквариатом заведении можно было приобрести работы скучнейших с моей тогдашней, да и сегодняшней тоже точки зрения второстепенных художников передвижников, трофейные, в массивных золочёных рамах полотна, где были изображены возле сломанных колонн какие–то порхающие в легких одеждах вроде бы древнегреческие дамочки, итальянские пейзанки с корзинами фруктов на головах на фоне дымящегося Везувия, и тому подобное.
Зачем по пути на вокзал я второй или третий раз в жизни вошёл в эту комиссионку? Не знаю.
Внутри уже горело электричество. Поблёскивало золото рам. Развешанные в двух залах картины были всё в том же духе, я бы сказал, мещанского академизма. Помню, несколько привлёк внимание букет сирени в хрустальной вазе, работы, кажется, Герасимова. На сирени хоть сверкали капли росы. Я уже хотел было выйти, как заметил стоящий на полу среди других картин, прислонённых к стене, небольшой портрет в простенькой рамке. Это была единственная живая вещь среди мертвечины.
Читать дальше