Когда она, расставшись в этот день с Виктором, медленно ехала домой, она неясно, не облекая свои мысли-вопросы в определенные и четкие слова, думала: может ли она открыть Георгию Васильевичу правду, оставить его и уйти к Виктору? И даже похолодела от этой мысли. Сердце сжалось болью, и страх так сильно охватил ее, что она инстинктивно надавила ногой на тормоз, чувствуя, что не может дальше ехать. «Что это? Да как смела такая мысль прийти ко мне? Как она смела!» И без тени сомнения, с непреложной ясностью знала: не ее чувство порядочности, не жалость к больному человеку и, конечно, не страх перед тем, «что будут говорить», не позволяют ей уйти от Георгия Васильевича, но не позволяет ей ее любовь к нему. Та любовь, от которой ей больно и которая вот сейчас щемит ее сердце. И почувствовала почти физическое отвращение к себе за свою мысль. Постояла минуты две у тротуара, не в силах дальше ехать и давая утихнуть бьющемуся сердцу.
И потом, во все следующие встречи на «нашей площадке», она была настороженной. Боялась, что разговор, нечаянно или нарочно, перейдет на то, о чем говорить нельзя, что преступно и невозможно. До конца, до трагического конца — невозможно. Оставаться с Георгием Васильевичем и быть любовницей Виктора было для нее чудовищно: ее естество возмущалось, ложь пугала ее, как яма нечистот. А вместе с тем лукавая мысль, которую она называла «подлой», украдкой соблазняла ее: «Горик для меня не муж и никогда уж мужем не станет… Кому же я изменю? Чем изменю?» Она не докончила вопрос, потому что знала: такие вопросы нельзя доканчивать, и на них нельзя смотреть прямо.
Но незаметно для себя в каждую новую встречу становилась нежнее и откровеннее с Виктором, позволяла ему более настойчивые ласки и более смелые слова и сама тянулась к этим настойчивым ласкам и сама говорила эти смелые слова. И если бы Виктор (это было несомненно!), ничего не говоря, ни о чем не умоляя и ни о чем не спрашивая, по-мужски властно привез ее к двери своего дома и сказал ей — «Идем!» — она вошла бы в эту дверь.
Оба они не думали о том, насколько тайны их встречи: не видят ли их люди? не говорят ли о них? Оба были беспечны. А люди видели и говорили. Кто-то, проезжая по парку, видел их на площадке, кто-то случайно подметил, как Юлия Сергеевна пересаживалась в автомобиль Виктора… Постепенно начал ходить слух, их имена начали называть вместе. Говорили много, но сдержанно и без осуждения:
— Муж в параличе, а она молода… Чего же вы требуете от нее?
Разговоры, конечно, дошли до Табурина. Когда при нем в первый раз назвали имя Юлии Сергеевны и Виктора вместе, он не поверил ни слову, оскорбился и надерзил тому, кто говорил. Но потом, когда слух укрепился, он поколебался в своем недоверии. «В жизни все может быть!» — признался он. Дня два ходил задумчивый и угрюмый, не показывался у Потоковых, огрызался на всех, настойчиво копался в себе и наконец пришел к твердому выводу:
— Я не судья им!
А когда разговоры и слухи дошли до Елизаветы Николаевны, она растерялась, ошеломленная и испуганная. Пыталась сообразить хоть что-нибудь, но ничего сообразить не могла и только повторяла про себя, заламывая руки и делая страдальческое лицо:
— Теперь — конец! Вот она, беда-то пришла! Теперь погибнем, совсем погибнем!
Она не осуждала дочь. В ней всегда было два подхода и два мерила: один общий, для случайных и далеких знакомых и для людей вообще, а второй для себя и для тех, кто был ей близок. Для первых она была неуступчиво строга, требовательна и во всем их осуждала, а для вторых была снисходительна и не только оправдывала их, но и вины за ними не видела. У нее была готовая формула, которую она уже давно выработала и в которой никогда не сомневалась: «Это другое дело!» И хотя «дело» было такое же самое и ничем не отличалось от всех подобных, она не колебалась: если оно касалось ее близких, то это — «другое дело!»
У нее был твердый взгляд на супружеские измены, которых она не прощала, но когда она вспоминала самое себя и свой многолетний грех перед мужем, то, ничуть не кривя душой, уверенно говорила себе: «Это совсем другое дело!» И сейчас она не осуждала дочь, потому что это было «совсем другое дело».
Она всегда любила громкие, немного напыщенные и трафаретные слова, а поэтому в соответствующих случаях говорила так: «она пала», «это измена обету, который она дала перед алтарем», «подрывает устои семьи»… Но сейчас страх в ней был вызван не тем, что Юлия Сергеевна «пала» и «изменила обету», а только тем, что Георгий Васильевич может случайно все узнать, и тогда будет катастрофа: второй удар и даже, может быть, смерть. Кроме того ее пугало то, что об этом уже говорят, а потом, конечно, начнут говорить еще больше и договорятся «Бог знает до чего». Она всегда осуждала тех, кто боится людских толков и пересудов, но сама этих толков боялась больше всех.
Читать дальше