Теперь по утрам, повернувшись спиной к черепу моего отца, она причесывает парик. Энергично водит туда-сюда щетинной щеткой, потом оборачивается и коронует отца — одним изящным жестом. Одергивает парик сзади и еще раз — обеими руками, симметрично — по бокам. Все это делается в молчании. Они оба смотрят в пространство; правда, иногда отец неотрывно пялится на нее своим мертвым глазом. Она никогда не произносит запретных слов (лысый, детский чепчик, парик). В их возрасте это должно быть получше секса.
И все равно с матерью я ссорюсь. Наверху, в месте, где следовало бы находиться распахнутому окну, она повесила три запретные фотографии моего отца при его подлинных волосах: фото с их свадьбы, фото матери в медовый месяц — она сидит на коврике со мной в животе; и фото отца на том же самом коврике, стоящего на голове. Порнографическая экспозиция.
Отец не в состоянии подниматься по лестницам, так что он никогда не увидит этих трех лысых фотографий, висящих на стене. Мать думает, будто повесила их подальше от его глаз из любви к нему. Говорит, что хочет сохранить все в памяти таким, каким оно было на самом деле. Можно подумать, она не знает, что видеть вещи такими, каковы они на самом деле — самая страшная месть на свете.
Мать сидит на коврике. Отец стоит на голове. Его гениталии мирно перевернуты вверх тормашками — наслаждаются гравитацией. Для меня нет лучшего определения любви — ее тяжести и невесомости, ее сладостного парения вверх тормашками — чем фотография, где мой отец дает отдохнуть своей мошонке на фоксфордском ковре, на солнышке, в первые часы моей жизни.
* * *
Маркус закопался в беседу с Джо о том, какая она замечательная. Копай-копай, написано у нее на лице. Утром тебе все будет без разницы.
Фрэнк снял обручальное кольцо и сунул себе в рот. Вытащил, зажал на манер монокля между нижней губой и носом. Всосал обратно в рот, и, зажимая губами и зубами, просунул сквозь него язык. Пьян, что ли? Смотреть на него не хочется. Не желаю я видеть влажную, умопомрачительную красноту его языка. Не желаю видеть, как золотое кольцо, напяленное на этот язык, чуть не лопается. Мне страшно, что Фрэнк проглотит кольцо и оно застрянет у него в пищеводе или в сфинктере, запирающем сверху его желудок, или в его пилорическом сфинктере, или бог весть в каком еще сфинктере из известных мне поименно.
Фрэнк Фрэнком, а я, похоже, и сама пьяна. Я воображаю его пищеварительный тракт, весь вымощенный и обшитый золотыми кольцами — как вывернутая наизнанку шея женщины из африканского племени масаев.
Я говорю:
— Вынь эту штуку изо рта, пока не подавился, — и Фрэнк хохочет, точно над удачной шуткой. Любовь мужчинам не к лицу.
Я говорю:
— Ну, как, скоро излечишься?
— На сей раз никогда, — говорит Фрэнк.
— Фрэнк, мать твою за ногу. Идиот хренов. Просто перетерпи. Перетерпи, подержи язык за зубами, и будешь в порядке, — а Фрэнк опять смеется.
— Она знает, — говорит он. — Я ей на той неделе сказал.
— Ну так возьми свои слова назад. Не делай этого, Фрэнк. Даже не думай. Не разбивай мне сердце, — голос у меня искренний. Наверно, я пьяна. Я пьяна.
Не могу с чистой совестью утверждать, что я запомнила все откровения, прозвучавшие после того, как Фрэнк много-много смеялся, а потом немножко-немножко поупирался, а потом еще чуть-чуть выпил и, наконец, выпалил, что влюбился как дурак в… (кошмар какой!)… в собственную жену. А она и знать не желает. Ей-то это зачем спустя пятнадцать лет?
Что мне по-настоящему запомнилось, так это одна леденящая подробность — шрам (он у нее с детства). Так в невероятно красивого ребенка влюбляешься за его заячью губу — за изъян.
— Конечно, ты любишь свою жену, мудила, — говорю я, чувствуя, что надо мной издеваются.
— Жену любишь как жену, — отвечает он. — А тут не любовь, а чистая автокатастрофа.
Фрэнк боится сердечного приступа. В полумиле от дома у него встает, и если б он не принимал мер, стояло бы до завтрашнего утра, до самого ухода на работу. Встает, если он слишком торопится ее поцеловать, когда она говорит: «Это ты?»; если он ласково притягивает ее к себе за бедра, чувствуя под ладонями кости, вжимая пальцы во впадинку, что к северу от ее подвздошного гребня. Встает, если он прикасается к ней в неудачный момент, к примеру, когда она стоит у плиты с кастрюлей в руках или говорит по телефону, или вытирает нос малышу, или в любое из сотни мгновений, когда она сама себя не помнит, а ему хочется довести ее любовью до беспамятства, хочется теребить ее бугорок, как ребенок теребит узелок воздушного шарика. Встает, если он опрометчиво тянется к ней, когда ей неохота или некогда, и она отстраняется, как вольна делать жена — но не женщина, которую он так любит, что аж больно.
Читать дальше