— Она все-таки женщина, — говорит Маркус, — она и кокетничает, как женщина.
Потому что, насколько ему известно, женщина может предать тебя лишь в одном месте — в твоей постели.
Маркус убежден, что она с кем-то крутит. Говорит, что иначе и быть не может — программу давно бы сняли с эфира, когда бы от Люб-Вагонетки не пахло какой-то важной шишкой. Ну и кто это конкретно? — спрашиваю я. — Ну и когда они это успевают? Не такая уж она дура. — Но разве она умная? — возражает он.
Здорово она его одурачила. Маркус уверен, что однажды сияние его таланта прорвется сквозь тучи и он всем покажет, что такое власть и что такое телевидение. Я говорю, что у него лучше пошли бы дела, будь он чуть поглупее — это, кстати, он и сам мог бы понять, поскольку вырос в деревне. Нет, Маркусу еще долго придется дожидаться своего шанса. Для карьеры у него нет чутья — точнее, с чутьем все в порядке, вот только мозги мешают.
— Есть лишь один способ ее обойти, — говорю я. — Заставить ее бежать по ее же собственным следам.
— И как же это сделать? — спрашивает он.
— А я почем знаю, — говорю я. А он таращится на меня, словно на двухголовое чудище.
Люб-Вагонетка рассказывает байку о женщине из Белфаста, которой пришлось собирать мужа по кусочкам в собственном палисаднике. Интервью получилось блестящее — даже диван выглядел идеально. Когда женщина закончила свой рассказ, воцарилось молчание, и Люб-Вагонетка чуть повела плечами — закругляемся, дескать; так распорядитель похорон кивает могильщикам. И тут оператор, чье имя не стоит называть, обратившись напрямую к женщине, заявил: «Прошу прощения, у меня тут проблемы с техникой. Вам не трудно будет все это повторить?» — и коттедж-двухсемейка оцепенел от ужаса.
Весь сюжет отсняли по второму разу. Получилось нечто кошмарное, из рук вон. А потом, просматривая запись, она увидела, что в первый раз оператор просто нажал кнопку «Стоп»! За такие фокусы можно вылететь с работы — но это еще были цветочки по сравнению с тем, как в дверях оператор взял вдову за руку и похотливо заглянул ей в глаза.
— По-моему, он вел себя, как кобель, — говорит она, — я уж молчу, что антипрофессионально. Но что тут поделаешь?
— А может, это была любовь, — говорит Джо.
— Любовь? — переспрашивает Маркус.
— ЛЮБОВЬ! — вопит Джо, стукнув по столу вилкой. Мы все смотрим на нее, пытаясь вообразить ту разновидность любви, о которой она говорит. Любовь, от которой выключаешь камеру.
* * *
Я была влюблена. Когда у нас всех утряслась жизнь, между двумя инсультами.
Я ушла из дома. Как мне тогда казалось, вовсе не из-за отца. Мне казалось, я просто следую своим политическим убеждениям: наша сестра должна использовать все возможности для роста. И я двинула в Англию — в страну, где женщины не хоронят своих младенцев в силосных ямах, в страну, где люди умеют ценить некрашеные сосновые панели. Контрацептивы и красивые стены — вот все, что дала мне чужбина.
Спустя полгода я проснулась с ощущением, что чья-то рука душит меня во тьме. В комнате никого, кроме меня, не было, я находилась в Стоук-Ньюингтоне и жизнь моя практически не имела смысла. Не влюбись я в англичанина, я бы уехала домой.
Любовь. Среди всех этих чужих пшеничных полей. Казалось, я так долго тренировалась — и все равно оказалась не готова: не готова к тому, как уютно устроился у окна стул, к краске — слишком яркой, к его коже. Он был блондин. Он был достаточно взрослый, чтобы хорошо разбираться в жизни. Он был сдержанный. Раздевать сдержанного человека — это нечто.
Как же трудно уяснить огромную разницу между «одна» и «двое». В конце концов я стала постоянно думать о смерти — так было проще. О его смерти, о моей смерти, о его похоронах, о моих похоронах, о холоде его лица, о том, как я упаду в обморок под звуки органа, ослепнув от горя.
Лицо у него и на самом деле было холодное, глаза добрые, холодные и синие, а руки — одновременно горячие и мягкие. После акта он обычно залезал в ванну и, лежа в ней, разговаривал со мной — а я, сидя на крышке унитаза, зачарованно разглядывала его свободно парящий в воде член. Его распаренное лицо — кроваво-красное, губы — узкие и бледные, корни волос — почти белые в местах, где они были вшиты в его стыдливо рдеющее темя, а глаза — небывалой синевы.
Лжецы всегда казались мне людьми тонкими и привлекательными — в чем виноват (конечно же) мой отец. Но в то же самое время отцовский парик казался мне талисманом против другой, не столь занимательной лжи. Я думала, у меня иммунитет. Так что же меня держит здесь, в Стоук-Ньюингтоне? Что меня заставляет смотреть, как некий тип смывает с себя мой запах?
Читать дальше