Следующий зал, тот же самый молочно-белый свет, говорливый фонтан. Казалось, что вода становится все тяжелее и тяжелее и наконец со всей силы срывается вниз. Он, похоже, этого не замечал, во всяком случае, не подавал вида, но только все повторял за ней с радостью и явным интересом названия картин, либо хмурился и ничего не говорил. Клод Лоррен, “Башня”. — “Башня!” — как эхо вторил он и просил описать ему картину. Она уже заметила, что дежурных по залу нигде не видно и поэтому подвела его к ней очень близко, и пока он стоял, вдыхая впечатляющий свет и густые тени, качая головой и пожимая выше кисти ее руку, — знак, что можно идти дальше, она, недоумевая, спрашивала себя, уж не поднялась ли у нее температура. “Где я? — думала она, проходя по двум лестницам, двум залам графики и по коридору, — и что я, Милостивый Боже, затеяла?” Ну да ладно, распрощавшись с Ватто, они вскоре непонятно как очутились возле небольшой серии голландцев семнадцатого века, которых она, под влиянием собственного голоса, все журчащего и журчащего, почему-то вначале не узнала. Она снова увидела мужчину в костюме цвета синего кобальта, любимый цвет французских скульпторов и художников, — он шел в их сторону с противоположной стороны, и проходя, посмотрел на них так, словно хотел сказать: “О, это мне понятно!” Но она оставила без ответа его приветливый взгляд, обращенный к ней, но относящийся к ним обоим. “Смотри”, — произнесла она через несколько секунд и впервые сама взглянула с вниманием, какого заслуживают настоящие произведения искусства. Она увидела женщину — та сидела в полутемной комнате у окна и читала письмо. Да, подумала она, с чувством большого удовлетворения, вот так вот сидеть себе спокойненько, сознавая свое место в мире, ведь твое тело — это ты сам. В ту же минуту она догадалась, какого рода проблема практического свойства не давала ей все время покоя: она не знала, как подставить свои губы мужчине, который этого, возможно, не заметит, и который, кроме всего прочего, всецело поглощен картинами, ведь благодаря ее рассказу его голубые слепые глаза прямо-таки сияют навстречу тому, чего в общем нельзя описать словами. “Женщина у себя в гостиной, — произнесла она с некоторым облегчением. — Окно, раскрытое настежь. Дверь распахнута. Собачка…” Она высвободила свою руку, трезвея и в какой-то мере радуясь этому, но пальцы у нее все еще покалывало, как после сильного испуга.
— Ну что, — спокойно предложил он, — теперь Пикассо?
Она согласилась. После некоторых блужданий по залам пришел черед женщин перед зеркалом, на красных стульях, на синих стульях, возлежащих, лежащих на желтых диванах, в мужских объятиях, обнаженных натурщиц, их художник запечатлел в тридцатые годы, период его неукротимого вдохновения, в основе своей имеющего сексуальный источник. Она ему все описывала. Очень точно называла все “как” и “что”, и при этом смотрела с огромным личным интересом. Образы доходчивее слов — это она тоже заметила. Эти женские фигуры мгновенно вызывали в ней что-то знакомое, обжигающее и тяжелое, они были сговорчивыми, незакомплексованными, даже в минуты покоя готовыми к любви, ведь то, что изображено на этих картинах, апеллировало не только к мужчинам. Она описывала цвета женских тел и их форму, по возможности со всеми подробностями, и ее собственный бесстрастный, ради него создаваемый рассказ, доставлял ей удовольствие, сравнимое лишь с некоторыми весьма интимными, непристойными разговорами по телефону, прерываемыми время от времени неловкими паузами. “Будет ли поцелуй?” — не успокаивалась она. И стала мечтать о полутемном такси, которое медленно повезет их обратно в Шато Мелер-Брес.
— Где тут у них портрет Доры Маар? — прозвучал его голос всего в одном шаге от нее.
Как она вспоминала позднее, они простояли перед этой картиной минут десять, если не больше. Он видел ее и раньше, в Берлине, он говорил ей об этом, — этот холст, на котором изображена девушка в желтом свитере и в хорошенькой сине-фиолетовой шляпке на голове. Какое счастье встретить ее снова здесь, увидеть сейчас, прямо перед собой во временной экспозиции, и он пустился в рассуждения о чудесной неподвижности модели, восседающей в позе королевы, — Персефона в кресле, с руками, опущенными на подлокотники, глядящая прямо перед собой, один глаз смотрит на зрителя, а другой — чуть-чуть косит в сторону.
Теперь она слушала и, выходит, слышала, о чем он рассказывает, но оставалась абсолютно глуха к “белому, как алебастр, лицу девушки и ее судорожно сжатым, как клешни, пальцам”. Она решила, что впечатлений ей вполне достаточно. Еще ей до смерти надоел плеск фонтана, теперь уже напрочь все перекрывавший, незаметно превратившийся в новую и более выраженную форму ее мучительных раздумий по поводу их поцелуя. Она наклонилась к нему. “Ну что, пойдем?” — протрубила она ему прямо в ухо и была приятно поражена, когда его рука почти мгновенно попыталась ухватиться за ее руку. “Да, хорошо”. Она снова заглянула в план. Она не хотела, чтобы они сделали хотя бы один лишний шаг в этом лабиринте, и так и получилось: вон, гляди, выход, вон белая-пребелая лестница, — от дневного света и внезапно яркого солнца у нее слегка закружилась голова, наконец, взмахнув рукой от плеча, она сумела остановить такси и проскользнула, следом за ним в мягкую нору. Они уже некоторое время ехали, а ей все мерещилось, что на крышу машины льется вода.
Читать дальше