Но у конца перрона, когда уж некуда было Фролову идти, она наконец просунулась меж ними. Он увидел ее лицо и успокоился.
Фролов подождал, когда пройдет поезд, поглядел ему вслед, перешел железную дорогу и побрел в поле, к лесу. Просто так побрел, ему захотелось в лес, вот он и побрел без всякой цели и без всякого повода, как не рабочий человек, а будто безответственное малое дитя, радуясь бабочкам, травинкам и мошкам...
Это Фролов стал замечать еще на фронте. Бывало, в межбоевой тишине, когда от ожидания сражения и возможной смерти охолодевала душа, вдруг уходил предсмертный страх и начинали зудеть ладони неотлипчивым горячим зудом. Кончики пальцев наливались кровью, кровь пульсировала под кожей, пальцы чесались, но от расчеса зуд не унимался. Этот зуд походил на болезнь, но совсем иного рода болезнь — Фролов научился ее одолевать, давая рукам какую-нибудь работу. Он понял, что этот зуд — зов его рук, уставших от военного труда, от убийства и разрушения. Их нужно было занять иным, каким-либо мирным делом. И тогда Фролов мастерил зажигалки из отстрелянных гильз или сапоги чинил. Но самой утешной работой, в которой Фролов весь забывался, было копание земли. В какой-нибудь деревеньке, где и стояли-то они сутки, не более, было радостью для Фролова выйти с лопатой в заброшенный сад или захиревший огород. Казалось бы, уж чего-чего, а землю копать вдоволь приходилось солдатам! Однако, видать, копанье копанью рознь. Рыть окопы или возделывать огород — разные вещи. Там — злой труд, тут — праздник, отвлечение от военных мыслей.
Этот зуд в пальцах и ныне порою одолевал Фролова, ибо работа на складе была, по его мнению, не настоящая, а бюрократская, придуманная людьми. Когда Фролова мучили печальные мысли или надоедало топтание на складе, он отправлялся с косой в лес. Ему разрешено было косить траву на лесных полянах, учитывая наличность у него в штате лошади Солдатки.
Эта работа у земли была чистой, справедливой, в ней жили правда, добро, истинность. Солдатка паслась, а он косил высокую траву под высоким небом, жарким солнцем, один на всем белом свете. И тоска и радость одолевали его. «Русь моя, земля родная, — думал Фролов, утирая горячий пот, оглядывая неоглядные дали, — как же это я живу и нет от меня тебе пользы». Был бы Фролов сказочником, сложил бы сказку о родной земле; умел бы красками писать, написал бы ее предутреннюю красу; земледельцем бы был, зерно бы бросил и оплодотворил ее. Но он никто, просто житель, не подаривший земле даже себе подобного дитенка. Дурак он, бесполезная складская крыса!..
Значит, слаб он характером. Любовь к Насте, совсем для него никчемушная, эта любовь измучила его своей приниженностью, бессмысленностью, но оторваться от Насти Фролов не мог. Он уж и не хотел бы ее любить, тяжко ему было от этой односторонней сухой любви, но подводила его жалость. Он уж, наверно, и не любил Настю, он жалел ее. Ах, если б он только ее любил, и все, — это было бы полбеды. Но он жалел ее, а это целая беда. Жалость сильнее любви и всяких других чувств.
За что бы, кажется, ему жалеть Настю? Не за что. Не было у нее никакого особого горя и никакого несчастья, а он жалел ее острой жалостью. Впрочем, разве человек знает, за что жалеет животину какую-нибудь — кошку, собаку, дерево, травинку? Не знает. Жалеет, и все. За хрупкость, наверное. Без жалости человек не человек. А уж никакого русского человека и совсем нету без жалости.
Да и вдобавок к тому же Фролов укорялся, что тогда в ресторане отказал Насте насчет кровельного железа. Значит, у нее была своя правда, а он не сумел понять эту ее правду. Однако Фролов знал, что и в другой раз поступил бы так же, — через себя ведь не перескочишь.
Грустно, невесело жилось ему в эти дни. А тут, как назло, начались дожди.
Они начались внезапно, будто поселок в одну темную ночь вдруг провалился в тартарары, в мокрое, склизкое царство. Стало холодно. Тугие дождевые струи, словно металлические прутья, изгибались под напором ветра, стукались друг о друга, звеня, подобно сосулькам. Дороги, заборы, крыши, деревья — все стало рябым, в пятнах луж, в водяных подтеках.
И уж до того было тоскливо, что даже Солдатка стояла в своем закутке печально и обреченно. Она уже не встречала Фролова веселым ржанием, когда он приносил ей пищу. Она смотрела на него мудро, преданно, как собака, и беззвучно клала ему на плечо стареющую голову. Если он запрягал ее, она покорно несла свой долг и тащила по раскисшим улицам тяжелый воз. Дождь впивался в ее шкуру острыми сосульками и застревал там, как занозы. Когда уж очень становилось Солдатке тяжко, она останавливалась, вздыхала и, отдохнув, брела дальше. А потом, после работы, расставив ноги, опустив голову, обсыхала на складе в сухом месте. Дождь выходил из нее долгими часами. От шкуры шел пар. Солдатка стояла вся в тумане, окутанная белым облаком, подобная лошадиному богу.
Читать дальше