«Ах, война, война, — думал Фролов, — проклятая ты война, не отмыться от тебя, не обчиститься, не уйти от тебя, не убечь. Затаилась вон где, в лесном овраге».
В поселок Фролов вернулся в сумерки. Он надеялся, что как только дотащится до дому, как только бухнется на кровать, так и заснет мертвецким сном, но не заснул. Полежал, переоделся и пошел к Насте. Некуда ему было идти со своей болью, только к ней, на всей земле она одна была самым родным, самым любезным ему человеком. Фролов знал, что нынче он поймет ее и она поймет его, что даже слов не будет нужно, а только взгляд, а только жест, одно лишь движение руки, и он поймет ее, а она его. Мелкие ссоры, жалкие обиды — все это ничего не стоит, ничего не значит. Человек должен быть выше повседневных дрязг. Худо, ежели так, с обидой в сердце, или еще страшнее — со злобой, тебя, дурака, настигнет смерть. А она, матушка, никого не минует — ни дурного, ни хорошего, ни человека, ни зверя.
Настя вышла к нему во двор.
— Ну? — спросила она, глядя мимо.
И, как всегда, Фролов будто бы оробел от ее сухости и отчужденности. Он смотрел в ее надменное лицо, в ее прекрасные, холодные глаза, в которых ему виделись то скорбь, то бездонная ясность. Нет, не робел он, не то это чувство: рядом с нею, возле нее он ощущал себя виновным в чем-то, а в чем — и сам не знал. Фролов не осуждал ее, он считал, что два человека всегда могут, должны, обязательно найдут общий язык, ежели этого хочет хотя бы один из них. И не ее вина, думал Фролов, что они никак не могут найти пути друг к дружке, его это вина.
Она смотрела на него своими прекрасными, усталыми, холодными глазами. Нет, она и не серчала на него, и не презирала его, и не держала на сердце обиду — ничего такого не было, Фролов не только чувствовал это, он знал это. Просто она такой человек, живущий в ином, вроде бы испуганном, притаившемся мире. Вот тайна ее души, которую понял Фролов сейчас. Хоть и не видела Настя войны с глазу на глаз, война охолодила ее сердце. Страх сидит в Насте, безнадежность всей жизни, незащищенность — вот что сидит в ней и будет сидеть до скончания ее земных дней. Нету тут ключика для слабой Настиной души, одним лишь сочувствием надо ее лечить, а уж про себя, дурака, забудь.
Фролов понял это и понял, что, хотя шел сюда за успокоением, никогда не найдет рядом с ней ни покоя, ни забвения: они живут на разных планетах. И все же он сказал:
— Давай поженимся, Настя. Я порожний, и ты без жениха, оба одинокие.
Она усмехнулась:
— Чудак ты, Серафим. Знаешь ведь...
— Полюбишь, — сказал он, твердо зная теперь, что ни с кем не будет она счастлива и спокойна, а у него найдет хоть понимание и жалость: он разгадал ее тайну, которую она сама не знает и которую едва ли разгадает и объяснит кто другой.
— Одни в тебе мечты и вздохи, Серафим, — сказала она печально, — а больше-то ничего и нет. Прости уж меня, не серчай. Ничем не могу тебе помочь.
Она ушла. Он не обиделся и не опечалился, он даже засмеялся своей неудаче и пошел прочь, улыбаясь, будто произошло с ним что-то уж очень веселое.
Было у него в запасе граммов триста самогону. Фролов пришел домой, опрокинул их, закусил огурцом, и его сразу повело. Охмелев, он успокоился душой, сел на крыльце. Увидел в полутьме соседского двора Ромку, сзывающего беспризорных своих кур, и вспомнил об Анфисе и пошел искать ее новое жилье.
Дул ветер, нагоняя тучи, но Фролову было тепло от выпитого самогона, он брел меж притихших засыпающих домов и даже напевал довоенную популярную песню: «Утро красит нежным светом...»
Наконец он разыскал избу, где квартировала Анфиса, не увидел света в окнах, но назад не стал возвращаться, а громко и властно забарабанил кулаками в дверь.
— Ктой-то? — испуганно вскрикнула сонным голосом Анфиса.
— Свои.
— Ктой-то еще?
— Ну я, отпирай!
— Фролов? Чегой-то ты? Вот дурной! — Она открыла дверь, зажгла свет.
Он вошел, щурясь, не глядя на Анфису, потому что вдруг усовестился, что разбудил ее.
— Вот шел, зашел просто так, — сказал он.
— «Просто так, просто так», — проворчала она. — Ну, садись.
Комната, где она жила, была маленькой: кровать, стол — и все, повернуться негде. Анфиса на кровать села, он на стул.
— Как живешь-то? — спросила она.
— Живем — хлеб жуем, воду пьем, — ответил он. — Ты-то как?
— Ничего. Распрекрасно. Вкалываю. Лаком вот вся пропахла, нравится мне, будто духами несет.
— Не скажи. Много в лаке ненатурального запаха, а в духах — цветочки, травка.
Но от нее не лаком пахло. Пахло от нее, как от свежего хлеба, — теплом, сытостью. Сарафан, который она натянула второпях, был мал ей, узок, казалось, вот-вот лопнет по швам.
Читать дальше