Фролов вспомнил про хлеб, про шоколад, замотанные в газету, размотал сверток, разделил поровну. И женщине тоже дал долечку шоколадную. Она не стала есть, увернула в бумажку.
Наконец Фролову подошло время выходить. В проходе вдруг стало тесно, колготно, все задвигались, зашумели: объявились контролеры, искали безбилетников. Фролов сунул им свой билет, пролез в тамбур и задохнулся: в тамбуре соседнего вагона сквозь дыру в двери он увидел Настю. Она тоже увидела его, отвернулась и стала протискиваться в сторону от фроловских глаз.
Поезд медленно полз мимо знакомых изб, мимо мест, с которыми Фролов не то чтобы породнился, но к которым привык. Вот промелькнул Настин дом (там во дворе болталась на веревке, как флаг, синяя какая-то тряпка), промелькнул и исчез, а Фролов уже вспоминал день своего приезда в поселок, вспоминал, как из такого же тесного тамбура глядел на этот дом, как прыгнул на ходу, царапая лицо о жесткую траву, прыгнул, чтобы не расставаться со своей мечтой. Он вспомнил это, и ему стало одиноко, тревожно от неотвратимой мысли, что хил он душой, что не хватит у него ни сил, ни желания отлепиться от той, которую посчитал своею жар-птицей. Ум ему говорит одно: «Отлепись, парнище, не по тебе эта мамзель!» — а сердце вещает иное, оно млеет, как кусок сахара в кипятке.
Нет, Фролов не считал себя виноватым перед Настей, но все же, увидев, как, одинокая, обиженная, слишком уж гордая, она торопливо пошла от станции, будто спешила поскорее укрыться от фроловских глаз, он не то чтобы ощутил вину перед нею, но снова пожалел ее. И наверно, увязался бы вслед. Но, слава богу, не увязался по одной случайности, тем самым благодаря этой случайности невольно показал твердость характера, которой в нем, в общем-то, сейчас не было.
А случайность состояла в том, что увидел, как контролеры высаживают из вагона всю компанию, направляющуюся в чувашский город Чебоксары. Ребятишки один за другим покорно вываливались на перрон; видимо, уже привыкли к такой процедуре, не плакали, не сердились, а даже смеялись, будто играли в веселую игру. Это контролеры сердились — два мужика в черных шинелях. А чего, собственно, сердились, и сами небось не знали. Последним вывалился из тамбура мужичок с ноготок, и тут же загудел паровоз, поезд дернулся, залязгал буферами и поехал своей дорогой, дымя черным дымом, как на детских рисунках.
— Привет! — сказал Фролов. — Приехали?
— Угу, — ответил мужичок с ноготок и залихватски плюнул через плечо.
— Ловко, — похвалил Фролов. — Долго учился?
— Угу.
— А меня научишь?
— Угу.
— Звать-то как?
— Кого? — спросил мужичок с ноготок.
— Тебя.
— Меня? А меня — Сенха.
— Как?
— Сенха.
— Вон оно как! Хорошее имя. Значит, будем знакомы, Сенька?
— Не. Сенха. А не Сенка.
— Запутал ты меня. Женька, что ли?
— Угу. — Женька засунул мизинец, весь, сколько возможно, в нос. — А ее — Татка. Татка-лопатка, сопливая сопатка!
— Научись сначала говорить, — сказала Татка. — Вот я скажу, как ты пятак утаил.
— Я тебе сказу! — Женька погрозил ей кулачком.
Фролов увидел, как устраивает под навесом мешок их тетка, вспомнил, что до завтрашнего утра уже не будет никакого поезда, и в голову ему пришла счастливая мысль позвать их всех к себе. Пусть отдохнут, обмоются, пусть ночуют, место всем найдется. И им будет хорошо, и ему, Фролову, неплохо: отвлечется от своей тоски. То, что это была мысль счастливая, Фролов, конечно, не сразу понял, а только потом, позже, ночью понял.
Когда он привел их к себе, уже сумерки спускались, а пока ужинали (Фролов открыл последнюю банку свиной тушенки, спрятанную про запас), пока умывались да стелились, и совсем наступила темнота. Он уложил кого куда: кого к бабке, на ее дырявые перины, кого на печь, кого на свою постель, а сам улегся на полу, по-солдатски: на шинельку, шинелькой же прикрывшись, шинельку под голову положив.
Спал Фролов, по обыкновению, крепко, не просыпаясь, а проснулся на раннем рассвете и лежал в полутьме, в полудреме, слушая, как дышат, посапывают его гости.
С кровати сполз Женька, шатаясь, не открывая глаз, держась за стену, побрел к выходу. Он поскуливал тихо, будто щенок: томила малая нужда. Фролов обхватил его за худые, хрупкие плечи и вывел на крыльцо.
Женька писал, а Фролов поддерживал его, чтоб не упал в полусне. Струйка, которую испускал из себя Женька, ударялась обо что-то металлическое — о старую лопату, наверно, — и звенела тихо и нежно, как пуля в полете.
Читать дальше