Уминая землю, катились легкие орудия. День целый было слышно, как фыркают и храпят лошади. Опять показались в степи красные флажки на пиках. Конница подходила на рысях — конникам поскорее бы спешиться, размять затекшие ноги. Слышались дробные глухие удары копыт о мерзлую землю. Широкая гладкая дорога уже избита подковами в пыль. На всадниках, ударяясь о стремена, позвякивали шашки. Северный ветер обжигал, лица конников опалены будто жаром печки. Шинели, полушубки — колом. Стремена обросли ледяной коркой. Руки пристывали к поводьям. От лошадей валил пар.
На широких улицах Строгановки, как в самой степи, прожигал сквозняк. Холодная пыль поднималась из-под конских копыт, лошади чихали, чуя воду и сено, ржали.
Строгановский ревком заседал всю ночь. Дел — по глаза: приютить бойцов, чтобы не мерзли на дворе; добыть продовольствие, накормить — хлеб собрать у бедняков, вырвать у богатеев. Составили список, у кого из богатых сколько потребовать зерна. Соловею Гринчару вписали подходящую толстую цифру… Будут сражения — будут и раненые: чьи хаты освободить под госпиталь? От кого нарядить подводы? С заседания ревкома шли как пьяные, а чуть свет — взяли по куску хлеба, отправились в Перво-Константиновку, чтобы утвердить в волревкоме план продразверстки.
Матвей ночью приходил в ревком, заявил, что отдает армии два воза соломы и весь хлеб, что отвозил осенью Соловею, а теперь получил обратно. Соловей стал добрым, смотрит вопросительно, про Матвеев ремень не вспоминает.
Матвей слышал разговоры: вал пробовали взять с налета и не взяли. Жалко, что так, но духом не падал. Смотрел на забитое войсками село, выходил в степь встречать новые части. Такой силы еще не было на сивашском берегу — степь гудит. Вспомнил, какие он видел в Крыму укрепления, и все думал — по-солдатски, — как лучше взять вал. Или как-нибудь обойти его?..
В село входила еще одна конная часть. В третьем ряду с краю ехал молодой кавалерист. Перед ним, на спине товарища, красная с большими белыми буквами плакатная материя. Чуть сзади ехал какой-то политрук, камышинкой показывал то одну, то другую букву. Матвей улыбнулся — ишь ты, ведь это он грамоте учит. Да не Антон ли это? Вгляделся — так и есть, не кто иной, как Антон Горин! Матвей было кинулся к нему, хотел окликнуть, но кавалерия идет в строю, мешать неудобно. Так и шел сбоку, провожал в село, видел и слышал, как Антон указывал на буквы камышинкой, а боец отвечал!
— Это буква «мы», это — «а».
— А вместе как? — спрашивал Антон.
— Вместе — мы… а, ма… ма-ма!
— Правильно! А это? Читай!
— Сы… мы… смерть! Вы… ры… Врангелю смерть! Вот что здесь написано!
Да, это был Антон Горин. Пришлось ему оставить родную Сорок шестую дивизию дорогой ему Тринадцатой армии, что стояла теперь в Мелитополе в резерве товарища Фрунзе; политуправление направило многих отсюда в другие армии, в дивизии, выходившие к Перекопу — Сивашу. Перевели и Антона Горина, безотказного бойца. Вот так и случилось, что в первых числах ноября неожиданно для, себя он оказался в кавалерийском полку Пятнадцатой стрелковой дивизии, вступавшей теперь а Строгановку, чтобы разместиться в селе…
Слышались команды. Задние еще тянулись за селом, но отряд за отрядом уже спешивался между хатами. У закрытых сараев с сеном и возле хозяйских стожков отчаянно ржали кони. Бойцы вытирали их дымящиеся спины, вываживали, прежде чем напоить.
Еще не вся спешилась кавалерия — потянулись тачанки с укрытыми брезентом пулеметами. Покатились брички с разным военным добром. Вон, видно, штабная тачанка. За ней, как дом, фургон с красным крестом, и еще фургон, без милосердного креста, с занавесками — театр!
Не успел подобраться хвост колонны, как задымили кухни, запахло горелой соломой и кизяком. Потерпи, браток, вот-вот поспеет варево. Загремели котелки. Люди развязывали свои мешки, доставали паек. «Ох, братушки, — говорил один, удивленно ворочая глазами, — опять есть охота, сил нет, кажется, помолился бы, только бы кухня сварила поскорее!» — «Помолился? Вот она, религия, откуда — из кишок», — отвечал ему товарищ.
На белых стенах хат, для тех, кто умеет читать, уже выведено углем: «Штаб». Между окнами — помельче: «Культпросвет». Буквы залезали под самую крышу. А вот хата: «Пулеметная команда». От бричек, тачанок, лошадей — теснота. Дым костров застилает глаза.
Матвей смотрел, как одеты, это много значит. Одеты по форме, стало быть регулярная армия. Правда, в пехоте под гимнастерками мелькают тельняшки, под шинелью — гражданские пиджаки, на шее платки, шарфы для тепла. И с обувкой плохо; сам в сапогах, а след босиком… У многих боты с отсталыми подметками, на иных подвязанные проволокой галоши. Но на каждом шинель. У кого коротенькая, у иного горелая, с дырками (вздремнул у костра), а все же шинель. На каждом либо буденовка, либо солдатская папаха. Матвей видел: двое, умываясь, на морозе скинули гимнастерки. Белье хоть и желтенькое, но крепкое, с тесемками. Штаны целые, без окошек и заплат, почти новые. У всех одинаковые мешки, и в мешке не пусто: смена белья, паек, бинт. У каждого подсумок с патронами. Стало быть, Советская власть выдает, что-то уже имеет. Командиры — все больше молодежь, многие в кожаных штанах, грудь перехвачена ремнями накрест, сапоги высокие, кобура кожаная — весь он в коже, крепкий, железный, как тот наган в той же кобуре. Только вот с махоркой у хлопцев плохо. Кому не досталось места в хатах, в садах, за клунями, во дворах, — притулились вокруг стожков мятой соломы под открытым небом. Уж слышно, где-то нежно заиграла гармонь. В школе началось собрание. Народу — не протолкнешься, девчата, ребятня. На другом конце улицы завилась песня, брали за душу осипшие густые голоса. А чей-то тоненький, будто девичий, словно добирался через душу твою до самого неба, в самую высь… И кони поуспокоились, жевали зерно. Дневальные в полушубках хлопотали возле них, делили сено и овес.
Читать дальше