— Погиб под бомбежкой, когда через село проходил фронт. Я его знал еще до войны. — Тищенко, вспоминая пережитое, все более увлекался, голос набрал силу, серые глаза наполнились ласковым светом. — Он учил меня сеять. Знаете, как это — идти по полю с коробом: «Под правую! Под правую!» Прирожденный был хлебороб…
В зале сочувственно зашептались, теплая волна прокатилась от стены к стене, кое-кто стал ободряюще улыбаться, казалось, даже потолок стал выше и воздуха прибавилось. Уже вся эта сцена представлялась всего лишь досадным недоразумением: Вечирко сейчас извинится, и они возвратятся к рассмотрению акта комиссии.
Однако Вечирко с трибуны не сходил, по-прежнему стоял, опершись о ее края, и тут у присутствующих невольно зародилась мысль, что его упорство не случайно, что за Вечирко стоит кто-то сильный и влиятельный. Поднялся Бас, и по залу опять пробежал ветерок тревоги.
— Какие все-таки у вас доказательства? — обратился он к Тищенко.
— Доказательства? — удивился Василий Васильевич. — Да об этом все село знает!
— Все село к делу не подошьешь, — отпарировал Бас.
— Солнце вон светит, а его ведь тоже к делу не подошьешь. — Тищенко кивнул на окно, за которым и в самом деле полыхало весеннее солнце, и улыбнулся: ему показалось, что он ответил Басу вполне убедительно.
— Демагогия, Василий Васильевич, — сказал Бас. — Нужны аргументы.
— Совесть — вот вам аргумент. Знали бы вы, каким Гнат был совестливым. И когда он, Сергей…
— Сначала скрыл правду об отце. Потом подсунул порочный проект. У меня интуиция: Ирша не наш человек.
— А у меня интуиция, что вы не совсем умный человек.
— Есть более точное выражение! — в шуме, покрывшем слова Баса, громко прозвучало из последних рядов; Майдану послышался голос Решетова.
— Распустились, — озлобленно процедил сквозь зубы Бас. — Когда-то за такие штучки… Был порядок! Каждому было отведено от и до…
Майдан не вмешивался в эту перебранку, обдумывал ситуацию, искал приемлемое решение и не находил: мысль его уносилась далеко, касалась острого, как бритва, края и испуганно отступала. Он и жалел Тищенко, и хотел увести от возможной опасности, и сердился на него, а тот, разгорячась, шел напролом, хотя краем сознания и фиксировал, что, возможно, защищает Иршу не так, как следовало бы, что после пожалеет об этом, но чувствовал свою правоту и удивлялся, что ее не видят другие.
Бас держался спокойно, уверенно, лишь вспыхнувший в глазах синий огонек выдавал зарождающуюся ненависть, в его груди поднималась тяжелая, мутная волна; знал, дай ей волю — все снесет, и потому поставил волнорез, твердо сказал:
— Я это дело так не оставлю.
Люди притихли. Все помнили прежние выступления Баса, его неизменно жесткую позицию. Но у многих он вызывал и уважение: никогда ничего не добивался для себя, постоянно ходил в одном и том же костюме, в одной и той же серой с большим козырьком фуражке, ботинках с галошами: в его холостяцкой квартире были только самые необходимые вещи (с женой разошелся, считая ее мещанкой: душу готова отдать за модные шляпки, юбки, одних туфель на высоких каблуках купила три пары, да еще дознался — ее сестра была вывезена в Германию), не пил, не курил и весь отдавался работе. Вернее, не столько работе, сколько службе.
В зале поднялся шум. Распахнулась дверь, в зал с трудом протиснулись несколько человек, еще несколько притулились у входа. Майдан видел, что теряет власть над собранием, и в это время взгляд его упал на сидящего в третьем ряду высокого, осанистого, седовласого Доната Прохоровича Беспалого. Донат Прохорович слыл чудаком, а может, умело выдавал себя за него; коллекционировал фарфор, любил древнегреческих поэтов и, когда на каких-либо вечерах институтская молодежь, перебрав через край, просила его почитать что-нибудь из древних, Донат Прохорович, поколебавшись немного, гордо откидывал со лба седую прядь и вдохновенно начинал по-гречески: «Муза, скажи о том многоопытном муже, который…» Различные неофициальные бумаги он часто подписывал так: «Донат Беспалый, выдающийся гуманист двадцатого века». Он знал толк и в архитектуре, и в строительных материалах, и в оперной музыке, и еще бог знает в чем, поэтому люди зачастую затруднялись определить границу чудачества настоящего и напускного. Временами от него можно было услышать на редкость разумное суждение…
Беспалый сидел крайним в третьем ряду, уперев правую руку в подлокотник кресла и склонив на нее голову, дремал или делал вид, что дремлет, удобно отгородись от царившего в зале гомона. И когда Майдан, обратись к нему, спросил его мнение, тот принял руку, тряхнул седой гривой и, все еще как бы пребывая во власти дремы, сказал:
Читать дальше