В этот час, когда приходилось лежать неподвижно, чтобы вновь собраться с силами и работать, он особенно много думал о том, что останется после него на Земле. Ему вовсе не было безразлично, как люди будут жить, — для этого он жил и боролся, и воевал, и работал. Об этом он помнил до конца. Хорошо быть писателем, подумал он. Он бы написал тогда, лежа здесь, книгу о том, что делает жизнь прекрасной, — о любви к людям, о жизни для людей. И только это было главное, и когда везде будет так, только тогда жизнь станет прекрасной навсегда.
Глядя на него, Трофимыч первый заметил, что он опять улыбается. Трофимыч знал, что Аксенов всегда молчит и только иногда улыбается, и когда он улыбался, всем становилось как-то хорошо. Но последнее время Аксенов уже давно не улыбался.
— Тебе лучше стало, Сергей? — спросил Трофимыч, который беспокоился за него так, как будто знал его уже много лет.
— Мне лучше, старик, — сказал Аксенов. — Дай мне чернила, или, если можешь сам, набери мне чернил в ручку. Я хочу поработать.
Он взял новую тетрадь и стал записывать то, что продумал еще ночью, во время бессонницы. Писал он быстро. Он был теперь уверен в том, что все-таки успеет кончить свою работу.
День за днем все быстро шло к своему концу: время — это единственное, что не остановишь. По ночам он по-прежнему смотрел на сад за окном — они давно уже стали друзьями и привыкли друг к другу. Это был образ жизни в нежном своем зимнем серебре — последнее, что он мог видеть через окно. Это была сама Земля, которая его родила и возьмет обратно. Каждую ночь они смотрели друг на друга, как друзья, сдержанные в чувствах, но близкие до конца. И сад молча качал ветвями, с которых, как молоко, стекал на снег прозрачный лунный свет, тот свет, что делает все тени невесомыми, а снег — голубым изнутри, таким, каким он больше никогда не бывает.
Все теперь вокруг него стало тоже легким и невесомым, как этот свет, как снежное серебро за окном. Он не мог уже не видеть, как смотрели на него теперь все, кто входил в палату, не мог не понимать, почему мимо палаты теперь ходили тихо. Живые окружают покоем только тех, кто уходит, и если бы он потерял сознание, его кровать заставили бы ширмой, как это обычно делают в больницах. Но он не потерял еще сознания и не хотел терять. Для кого как, а для него лучше было не терять — он ничего не боялся уже, но только хотел жить, но если и жить уже нельзя, то он хотел до конца, до последней минуты видеть то, что ему осталось, — зимний сад за окном, зимние дни своей любви. Снежное серебро.
Почти до самого конца не было боли, но потом она пришла — невыносимая, дикая, заставляющая звереть, боль оттого, что опухоль, разрастаясь, беспощадно разрывала в нем еще живые ткани. И тогда всю ночь Лида провела у его постели вместе с дежурным врачом; сначала ей пришлось сделать ему укол пантопона, а потом пришлось уже давать и морфий. Только морфий сразу избавил от всякой боли. И он заснул. Но это было, как чтение приговора, потому что морфий чаще всего дают, чтобы только избавить от последних мук на земле. И она это знала. Утром он начал бредить. В бреду он снова разговаривал со Вселенной и называл Вселенную на «ты» и смеялся над ней, и тогда Трофимыч вышел, чтобы не видеть, как он разговаривает со Вселенной.
Потом он пришел в себя. В белой больничной рубахе он лежал у окна — и был он уже тихий и просветленный.
— Ну что ж, Трофимыч, — сказал он. — Не поминай лихом.
И он улыбнулся ему так, как всегда умел улыбаться, когда другим от этого становилось хорошо.
И все же мы немало прожили на этой Земле, подумал он в последний раз. Может быть, намного больше, чем другие. Нас, людей, нашей страны, нашего беспокойного века, вспомнят, когда войдут в бесконечное пространство первые межпланетные корабли.
И только горько было оставить сейчас ее одну, женщину, которой трудно будет без него жить. «Бедная девочка, она так измучилась за эти дни», — подумал он.
— Не надо, — сказал он ей, — не надо так смотреть на меня, родная. Честное слово, я не хотел, чтобы все получилось так… — И до конца он беспокойно искал ее руку, как будто она могла еще удержать его на земле. И когда уже не стало дыхания и нельзя было найти пульс, она не смогла сделать то, что положено было ей делать в таких случаях; вместо того чтобы пойти к главному врачу и сказать ему: «Аксенов только что умер», — она осталась около него, и сама уже не помнила ни о чем и долго не могла понять, почему рядом с ней стоит Петр Петрович, в халате, надетом наспех, с растерянным и беспомощным выражением на полном своем лице.
Читать дальше