— Послушай меня, сынок! Мы с Парманом — рядовые рабочие. И должность одна… А жизнь нашу сравни попробуй… Вот то-то и оно!.. Не хвалясь скажу, что горжусь своей принадлежностью к самому передовому классу эпохи! А у Пармана такая гордость есть? А ответственность за судьбы товарищей? Комбината? Страны? Всей нашей планеты? Вот ты и докажи нам сейчас с этих партийных, гражданских позиций, что Парман-ака достоин звания ударника коммунистического труда!.. Ну что же молчишь, а, Алтынбек? Ну-ну, молчи…
— Нет, почему же… Могу только повторить, — Алтынбек замялся перед аксакалом. — И в вашей речи фактов маловато, уж простите за дерзость.
— Доказательства, факты!.. Ох, Алтынбек! Да всем, кто с Парманом хоть немного общался, ясно: прежде всех к своей лепешке золу гребет… А его отношение к ученикам? Стыд и позор! К станкам он их не подпускает, боится, вдруг поломка, сорвется график работ, полетит план, а с ним и премиальные… Кстати, Колдош тоже в его учениках ходил, а чему научился?..
— По-вашему получается: порть, ломай, не выполняй норму, да? — подчеркнуто недоуменно развел руками Саяков.
Кукарев снова постучал по графину, строго посмотрел на Алтынбека. Тут и директор не выдержал, поморщившись, поднял руку, призывая к вниманию, потом всем корпусом, выжидательно повернулся к каменевшему в первом ряду с начала совещания Парману-ака.
Соседу не один раз пришлось подтолкнуть того в бок, прежде чем Парпиев сообразил, что от него требуется, и грузно направился к директорскому столу. И только когда он обернулся на собравшихся, все заметили, что Парман-ака не в себе.
Парпиев, как известно, красноречием не славился. А теперь и подавно от него ничего добиться не смогли. Парман-ака долго, почти бессмысленно смотрел на Маматая, будто хотел что-то вспомнить, наконец, тряхнув головой, словно сбрасывая с себя навалившуюся тяжесть, спросил:
— А где она?.. Ну эта, как ты сказал, Шааргюль?..
— Шайыр, что ли?
— Не знаю… Звали-то Шааргюль…
— Имя изменить можно, Парман-ака.
Парпиев вдруг озлился:
— Любишь рассусоливать!.. Ну где она сейчас, Шайыр-Шааргюль?
— Здесь на комбинате…
Парман-ака, бормоча что-то себе под нос, тяжелой, шаркающей, ставшей вдруг старческой поступью медленно прошел под взглядами через весь кабинет, и никто не осмелился остановить, вернуть его…
Парман-ака, неподвижный и бесформенный, как речной валун, пролежал полночи без сна. Мысли у него были тоже тяжелые, неподвижные, как он считал, бессмысленные. В самом деле, зачем ему в его-то годы оживлять далекое, почти забытое?.. Жил ведь без него долго и, слава аллаху, спокойно, никому не мешал…
И все-таки, как ни противился Парман, настигли его воспоминания, накрыли веселой блескучей волной… Были они нежные, живые, со всеми звуками, запахами и красками, с простыми словами и доверчивыми взглядами. С ним случилось чудо: мутное, затянутое густой паутиной стекло, столько лет отделявшее его сегодняшнее бесцветное существование от прошлой жизни, Парман нечаянно выдавил — и время потекло вспять, и оказался он среди высоких кукурузных стволов, вызолоченных осенью, под высокими звездами, со своей милой Шаки… Сильно трещали цикады, немножко кружилась голова, и руки у Шааргюль были легкие, теплые…
…Медленным верблюжьим караваном тянулся для измученных ожиданием победы четвертый год войны. Кишлаки были тихие, безлюдные, без песен и смеха, без детских голосов… Работать в поле некому — всех мужчин война подобрала.
Парман был тогда бледным худым парнем, стеснительным и нелюдимым. В чужой Акмойнок, растянувшийся по берегу извилистой речки, стремительно сбежавшей с гор в долину, он приехал с пожилыми колхозниками своего кишлака убрать урожай.
Кишлак был неуютный, голый, без садов, с саманными домиками, глухими и бедными. Все здесь было немилое, непривычное, вызывало унылую скуку.
Парман еще больше замкнулся в своем одиночестве. Все вечера сидел он на хирмане с местным сторожем, маленьким, ласковым, безбородым, больше похожим на старуху, чем на деда. И его сторожевая берданка выглядела комично в слабых трясущихся руках.
— Сынок, принеси огонька… Только не задерживайся, мой сиротинка, — однажды попросил он Пармана.
Парень с готовностью кинулся к крайнему дому под старой разлапистой белесой ивой, но как только оказался у ворот, бросилась на него злобно, как дикая оса, рыжая собачонка, заливисто предупреждая хозяев о непрошеном посетителе. Парман, как мог, отмахивался от нее шапкой, а собачонка продолжала кружить вокруг него, норовя схватить за голую пятку.
Читать дальше