— Найдутся, — обнадежила баба Земскова. — Слышала я, как ты с мужем-то. Совсем ушла?
— Совсем.
— А где жить будешь?
— Тут, недалеко. У Филипьевых пока.
— А у меня тебе места не нашлось?..
— Не надо этого, сейчас…
Баба Земскова одобрила такую предусмотрительность, и вообще Сима ей понравилась, но ничем она своего расположения не показала, придет время — сама догадается.
Из комнаты послышался не то стон, не то вздох, и Сима, проговорив: «Извините…», — ушла.
Через некоторое время баба Земскова принесла сенник, подушку и одеяло. Посмотрев, как Сима обтирает горящее лицо Романа, она спросила:
— Любишь его?
— Конечно, — просто ответила Сима и тут же сама задала вопрос: — Еще спрашивать будете?
— Понадобится, так и спрошу, — необидчиво пообещала старуха и посоветовала: — А ты бы легла, вторую ночь не спишь. Я дверь приоткрою, услышу, если что…
Ни о чем больше она говорить не стала и, не дожидаясь ответа, ушла.
А Сима расстелила на полу сенник, легла, с удовольствием вытягиваясь под одеялом, тихонько проговорила сама для себя:
— На одну только секундочку, только на одну… — и провалилась в сон.
20
Из редакции пришло письмо. Сима прочитала: «Старик, почему три недели от тебя ни строчки? В какую авантюру ты втяпался на этот раз?»
— Авантюра… — Роман бледно улыбнулся. Он сейчас и в самом деле походил на старика. Но это была первая улыбка за две недели его болезни. А улыбнулся он оттого, что вспомнил напутствие, с которым редактор подписывал командировочное удостоверение. Сам-то Боев никогда не считал свои действия авантюрными.
А еще через несколько дней он мог уже без посторонней помощи выходить из дома.
Глядя с высокого берега на плотину, которой уже ничто не угрожало, Роман думал, что за этот месяц он вырос, набрался житейской мудрости и узнал о людях неизмеримо больше, чем за все свои предыдущие годы. Да, несомненно, он стал умнее и научился понимать людей. Теперь он и сам твердо стоит на земле, и ничто ему не угрожает: ни большая вода, ни мелкие страсти.
Но скоро пришла Сима и помешала ему окончательно закостенеть в своих добродетелях. На ней были темно-лиловый жакет, очень длинный, и светло-синяя юбка, очень короткая. Губы накрашены, но от этого ничуть не потускнела ее яркая красота. Роман заметил, что за последние дни она как-то притихла, будто прислушивается к своим мыслям и словам. Она села рядом с ним и весело проговорила:
— Вот ты где. Баба Земскова сказала: «Ушел прогуляться». И знаешь, посмотрела на меня, как на приблудную собаку, которая так прижилась, что ее уже жалко выгнать.
— Ты все выдумываешь.
— Нет, честное слово! В ее взгляде я уловила сочувствие.
— Я думаю, не только сочувствие. — Роман засмеялся, но, вспомнив, что он только что сравнивал себя с плотиной, суровым голосом сообщил: — Скоро мне уезжать.
— А мне куда? — спросила Сима с такой покорностью, словно положила ему на руки всю свою жизнь.
Он так и понял: ее жизнь в его руках. А что ему делать с этой такой красивой и, как ему показалось, опасной ношей? Он не знал, в чем заключается ее опасность: в красоте или в тайне ее происхождения. Хотя какая же это тайна? Или в той «тяжелой наследственности», о которой говорил Стогов. Или в том, как она сама сказала о себе: «Я битая».
Сейчас она ничего не говорила. Сидела, опустив темные ресницы, и поглаживала едва прикрытые колени. Ждала его решения. А он ничего не ждал, охваченный смятением. Нет, далеко ему до плотины, которой ничего не угрожает и которая ничего не боится.
Настоящая плотина, вот она — стоит непоколебимо, прочно упершись в берега широкими белыми плечами. И пруд разлился широко и вольно. На противоположном берегу еще идет работа. Все-таки совхоз, видно, расщедрился, подбросил машин. Да и людей стало больше. Пошла настоящая работа, а где идет настоящая работа, там все чисто и ясно.
И в жизни все должно быть чисто. Со всей твердостью, на какую он был способен, Роман ответил:
— Надо все обдумать.
Он понимал, что, конечно, это совсем не тот ответ, которого ждала Сима, и она, конечно, тоже это поняла, но ничего не сказала. Только чуть-чуть улыбнулась спокойно и уверенно, как будто у нее все уже обдумано и решено и как будто это вовсе не она спросила: «А мне куда?» Улыбается и молчит. И только когда Роман снова проговорил, что нельзя ничего решать без раздумья, она перестала улыбаться.
— Ничего не надо обдумывать. Я ведь ни на что и не надеялась. Я никогда не надеялась, ни на что. Помнишь, я сказала тебе про волчью степь? А ты ответил: «Была степь волчьей, стала человеческой». А для меня она какая? Ты уже, наверное, знаешь про моих родителей? Меня выращивали, как цыпочку: в городской школе учили, наряжали, книжки мне покупали, какие захочу. Я ведь в городе жила, у тетки, отцовой сестры, но когда родителей выслали, я поняла, что осталась одна, как ночью в степи. Деньги, какие были, прожила. На работу никуда не берут. Как анкету заполню, так мне и скажут: «Нет, девочка, таких мы не берем». Надеяться — ну совсем не на что! А когда у человека нет надежды, он с отчаяния за все хватается. Выбирать-то некогда. Вот я и ухватилась. Тетка мне Стогова сосватала. «Будет, говорит, тебе твердый камушек на всю жизнь». Стогов, как стена непробиваемая, от всех бед загородил. Я ему вся благодарна и вся виновата перед ним только за то, что полюбить не смогла. Так и думала — не будет у меня праздника. И вот явился ты ночью, из волчьей степи и сказал, что убил волка. Так я тебя и полюбила. Я просто поняла, что человек не имеет права жить без любви. А любить-то можно не всякого. И я делаю преступление, что живу без любви. Это, может быть, так же отвратно, как жить без работы. Тебе это понятно?
Читать дальше