Тот поклонился и подал двумя пальцами бумагу, шепнув что-то на ухо светлейшему князю. Меншиков поморщился, прочитал подсунутое Степановым, нахмурился. Изучающе глянул искоса на Голицына.
— Прошение фельдмаршала князя Голицына, — пояснил в задумчивости Совету, — о пожаловании украинных деревень за долгую и бескорыстную службу. — Поразмышлял, выпятив нижнюю губу и прищурясь. Решил: — Предлагаю отказать, потому как казна пуста и государевы земли сейчас дарить не след. О державе да о народе думать надо, а не о корысти своей, — напомнил внушительно и повернул к Голицыну строгое лицо. — Так и отпиши брату, князь. Да отметь еще в эпистоле своей, что ежели он и впредь к смуте против нас расположен будет, так и остатних своих деревенек лишиться может… Пусть подумает, и мы подумаем, может, что и отыщем.
Голицын побелел, глаза его зло сузились.
— Отпишу, — сухо сказал он.
— Вот и дело. — Меншиков рассматривал другую бумагу и вдруг резко повернулся к Головкину. — О зяте твоем, канцлер, мы уже переговорили. Генерал-прокурор Ягужинский поедет на Украину, так отечеству надобно. Я, граф, своего слова не изменю, и более ко мне с такой просьбой не ходи.
Головкин не ответил, не шелохнулся, только еще больше выпрямился, и лицо его с покрасневшими скулами окаменело.
— Теперь последнее. — Меншиков повернул голову к Степанову. — Пиши. Предлагаю ускорить выплату герцогу Голштинскому остатних денег из того миллиона рублев, кои герцогу за отказ от Российского престола назначены были. Принцессе же Елисавете с выплатой миллиона повременить, выдав малую толику, потому как она с нами живет и деньги ей без надобности.
Александр Данилыч встал. Верховники торопливо поднялись с мест, склонили в поклоне головы. Светлейший, прямой, холодный, пошел к выходу, но вдруг остановился, словно только что вспомнил.
— Да, попрошу побыстрее вернуть мне из казны последние двадцать тысяч из тех восьмидесяти, что как приданое дочери нашей Марии перед помолвкой с графом Сапегой внесены были, — повернувшись вполоборота, приказал он. И вышел из зала.
Едва бесшумно закрылись за ним белые с золотом двери, как верховники зашевелились, расправили плечи.
— Каков, а? — ища поддержки, повернулся к Головкину Голицын и недобро улыбнулся. — Отказал! Казна пуста! А сам хватанул за копейки лифляндские владения Принцен-Стернихи и вдовы генерала Ренна, да еще заставил нас указом утвердить, что полная стоимость выплачена. И положил деньги в карман.
Головкин слегка скривился, но промолчал.
— А Карлу Голштинскому зря ли хлопочет? Он за это получил уже от Карлова министра Басевича шестьдесят тысяч и еще двадцать намерение имеет получить…
— Знаю, князь. Всем то известно, — брюзгливо оборвал Головкин.
— Вознесся, вознесся светлейший, — усаживаясь поудобней, прокряхтел Апраксин. — Неумерен в гордыне и аппетите.
Голицын круто повернулся к нему.
— Истинно так, граф. Двадцать тысяч приданого просит вернуть. Мало ему тех трехсот сорока тысяч, что казна на содержание его дочери отпускает, так нет, ни копейки не упустит. Ну, погоди, — скрипнул он зубами, — потешимся мы над тобой. Ужо поползаешь ты, мужик, у ног наших, к памяти государя Великого взывая.
— Однако строго вы, князь, — насмешливо посмотрел на него Апраксин. — Ведь вы со светлейшим в вечной дружбе клялись. Вы да австрияк Рабутин всей империей, как своей вотчиной, правили.
— Да и вы, граф, — огрызнулся Голицын, — его первым другом считались. Вы с Ягужинским да опальным графом Толстым. Сожрал он лучшего друга Толстого, не поморщился. И нас сожрет.
Апраксин нахмурился и тяжело засопел.
А Меншиков, укутавшись в бобровую шубу, — что-то опять стало знобить, и горло разболелось, не пошла бы кровь — забился в угол кареты. Шесть белых, злых, с выгнутыми шеями коней помчали под свирепые окрики форейтора громыхающий экипаж по улицам столицы, и бросались в стороны, прижимались к стенам перепуганные прохожие: «Сам едет! Губернатор! Генералиссимус!»
«Обидел я Голицына, — лениво думал Меншиков. — Ну, не беда. Пусть братец его шею преклонит, а то предерзостно держать себя стал. Князь Дмитрий мой со всеми потрохами, мной только в Верховном Совете и держится. И братец его поворчит и смирится».
Он зевнул.
«Шипят, бесятся родовитые гусаки. Пущай себе, не страшно. Перебесятся. Ягужинский на Украине, Толстому не подняться, Петр Шафиров в Архангельске, Ганибалка в Сибири, слезные письма шлет».
Читать дальше