— Ты не будешь? Это хороший коньяк. Очень хороший коньяк. Слышишь, Надя? Любовь. Вера, Надежда, Любовь…
— У меня же ещё вечерний прогон… Петер, ты присядь сюда. Вот сюда, в мое кресло. Так тебе будет удобнее.
— Мне очень удобно. Я нигде так нет! Я пытаться понять… это ваше великое. Одна девушка в баре села со мной… она пьяная. Гладит мой голова и так смотреть… грустно, очень грустно. Знаешь, как это сказать… чувствовать двое? Вместе?
— Наверное, сочувствовать…
— Да, правильно. Она мне сочувствовать. Это так: пей свой коньяк, бедный немец, считай своя марка, а наше, нас — это нет… Нет! Для тебя. Не понятно.
— Не понять?
— Да. Никогда! Никогда не понять! — Он быстро плеснул себе коньяку и опрокинул разом. — А она — эта девушка — все смотреть и гладит голова моя, гладит… У неё даже слезы. Вот, кажется, выпить сейчас, по-вашему хлопнуть стакан… и — на земля — лбом! И… как это… ну, поклон?
— Кланяться?
— Да, кланяться на четыре сторона. Вы простить меня, что я русский нет. Не русский, так? Да?
Он выдохнул, нарочито резво вскочил и выбил чечетку. И эта чечетка в исполнении утонченного эстета от европейской хореографии выглядела самым безумным и диким вывертом, который Надя видала когда-то. Он был на грани, Петер. На грани срыва, слома, отчаяния. Он не прикидывался — нет. Он жил с этим огнем в крови, — огнем, который, что ни день, выжигал ему душу.
— Надя. Надя… Ты любишь… — он задохнулся, но быстро выровнял дыхание и закурил. — Ты любишь Достоевский?
— Не знаю, наверное… Меня один парень в училище Настасьей Филипповной звал.
— А я хочу читать по-русски. Начать уже. Только это очень медленно у меня и… тоска.
— Тоскливо?
— Да, тоскливо. Помнишь я говорить, то люблю парижские этуаль? Они наслаждаться все! Так сильно…
— Наслаждаются всем? — Надя устала — её начал изматывать этот надрывный и мучительный разовор.
— Да! Всем! И это в их танце. Но только в Москве я понять — у них страдание нет.
— Ты хочешь сказать, что в их танце — недоступность страданию? Так?
— Да, да, недоступность! Это очень хорошо… ты сказал. А вы, русские балерины… Я видел Федорова. Это… она брать твое голое сердце и гладить его так нежно и… ласка?
— Ласково.
— Мне трудно говорить это…
— Да. Я понимаю…
— И так… ласково наклоняться над это сердце как мама над головка свой сын, она жалеет тебя и… плакать, потому что ты плакать тоже, — ты, который забыл, что такое страдание. Который жить в доме, который закрыт на ключ. И сердце — тоже на ключ. А ключ нет — я потерял… Только, если ты…
Петер говорил все медленнее, будто в полудреме, но все так же неотрывно глядя на Надю. Голова его мало-помалу клонилась к плечу.
— Ты… тоже. В тебе это есть — эта тайна. И Беатрис, и Дева вместе. Ты моя ewige Weibliche. [4] Вечная женственность (нем.)
И я знаю — ты танцевать так, как я видеть мечта. Ты можешь все, меine liebe! Только любить меня… нет. Ты… стать моя жена? — он с трудом поднял голову и взглянул на нее. В глазах стояли слезы.
Надя бережно и осторожно погладила его ладонь, бессильно лежащую у края стола. И покачала головой.
— Нет, Петер. Прости меня, но… я не знала, что ты ко мне… так серьезно. Я не хотела причинить тебе боль. Петер, милый, тебя ждет Европа весь мир, и скоро ты будешь вспоминать эту зиму, Москву не так… обостренно. Ты меня понимаешь? Мир растворит твою боль. И… я давно хотела сказать: спасибо тебе! Ты помог мне, ты заставил меня поверить, что я что-то могу… настоящее, большое. Всерьез. И если я все-таки стану балериной, то это из-за тебя. Это твой мне дар!
— Нет, это ты подарила. Знаешь, я люблю этот город. Москва. Потому что есть ты. Твоя страна… я приехать случайно. Я увидел силу — эта сила есть как река. Как Рейн. Когда он выходит из берега. Это так… Только такая боль… я знать нет. Никогда! Все! Больше говорить нет! Слова нет… Ты… завтра премьера. Надо отдыхать. Потом я тебя видеть снова. Лети, meine liebe! И… как вы говорить… прощай!
Он тяжело поднялся, поцеловал её руку и, неестественно выпрямленный, весь словно выжженный изнутри и от этого почти ничего не видящий перед собой, вышел из гримуборной.
Какое-то время Надя сидела молча. Потом заплакала. И, борясь со слезами, открыла старое издание Метерлинка, — эта книга в оливково-зеленом переплете все время лежала на её столике, — и начала читать вслух, то и дело утирая глаза и всхлипывая.
«Ужели там вверху начертано, что нет прощенья, что любовь навеки проклята и нет ей искупленья? Поведай мне, открой!.. Нет, не погибла я, коль не захочешь Ты… Молю я о возможном! Один лишь только знак; о, небольшой лишь знак, чтоб я одна видала… И если тень лампад, что на лице Твоем покоится смиренно, подвинется на волос, я не уйду отсюда!.. Я не уйду отсюда!.. Взгляни же на меня, о Пресвятая Мать, я превращаюсь в зренье, я жду, я жду, я жду!..»
Читать дальше