Артисты увлечены, они завораживают своим темпераментом, они заворожены сами. В зале Нового театра – переполненном, набитом тысячами бледных в темноте лиц – абсолютная, удивительная тишина. И словно не маньчжурский мороз за стенами, не харбинские, белые от только что выпавшего, ещё чистого снега улицы, а жаркое, золотое солнце Старой Кастилии, густо-синее, тяжёлое небо, напоённые сладкой, хмельной влагой виноградники, пёстрый лагерь оборванных контрабандистов, томное, страстное гудение гитары, похожее на любовное бормотание шмеля.
И перед вечно живой, вечно юной сказкой о любви, о страсти, о ревности вдруг уходят, тают, расплываются серые будни, заботы, думы о страшных днях, воспоминания о недавно пережитом, о горечи поражения, о потере многих, многих дорогих людей. Вся эта тысячная толпа, сидящая в театре, замершая, завороженная, следящая за каждым движением Кармен, ещё недавно, совсем недавно – два года тому назад – уходила, ощерясь, огрызаясь, нанося короткие, яростные, отчаянные удары наступающему беспощадному врагу. Уходила на восток – туда, где грезилось спасение, где можно было отдохнуть, залечить раны, собраться с силами и снова броситься в борьбу.
Эти мужчины были одеты тогда в хаки, сжимали винтовки, шли по снежным сибирским равнинам, по свирепой, звенящей от мороза тайге, падая от голода, холода, истощения, ран, тифа, снова поднимались и, скрипя зубами, шли, шли, шли вперёд – к спасению, к жизни, к лучшему будущему, которое они хотели найти на востоке.
Эти женщины, многие из которых одеты теперь уже снова хорошо, тогда, два года тому назад, брели со своими мужьями, братьями, отцами по тайге, оборванные, страшные, похожие на трупы, ехали в санях и на телегах, переполняли теплушки. Они ухаживали за ранеными, тифозными, обмороженными, они кормили на привалах своих мужей той немудрёной едой, которую удавалось достать по сторонам великого сибирского пути, в разорённых яростной борьбой деревнях. И как часто – о, как часто! – они хоронили – наспех, кое-как – в ледяных и снежных могилах своих детей, своих мужей, отцов, братьев. И многих, многих и из них, из этих женщин, засыпали снегом в тех же сибирских просторах, и многих, многих из них выбрасывали настигнувшие большевики из холодных теплушек – уже замёрзших, уже превращённых морозом в звенящие от удара трупы со стеклянными, открытыми, скорбными глазами.
Но те, кто вышел из этого ада, из ледяных тисков мороза, кто вспоминал теперь о пройденном страшном пути, как о дурном сне, – те хотели теперь жить, жить, жить во что бы то ни стало, закалённые борьбой, посмеявшиеся над смертью, случайно вытянувшие счастливый билетик в трагической лотерее 1920 года. И вот почему молчали все они в театре, жадно слушали низкий, страстный голос Зыряновой, следили за муками дона Хозе: знойной сказкой и звоном гитар тушили воспоминания о ледяных ночах в жестокой, мохнатой, угрюмой тайге, сушили сочащуюся ещё кровь из ран, гнали смертельную тоску по разбросанным на страшном пути дорогим могилам.
Полунин сидел в круглом амфитеатре этого странного харбинского театра, переделанного из цирка, и так же, как и многие, многие в этом зале, гнал страшные воспоминания.
Всё в прошлом. Теперь он – служащий КВжд – Китайской Восточной железной дороги. Всё в прошлом – но не забыть этого прошлого.
…Вокзал в Благовещенске, снежная пурга, бьющая в лицо, мешающая стрелять по наступающему врагу.
– Не позволяй им вставать! – кричит Полунину поручик Гурьев и показывает на лежащие цепи красных.
И Полунин поливает большевиков свинцовым дождём, чувствуя, что встанут они, бросятся вперёд – и всем, кто на вокзале, – конец.
Потом – ранение, госпиталь, появление солдата с красной повязкой;
– Граждане! Не бойтесь! Никто вас бить не будет!
Бегство в Сахалян, снова возвращение в Благовещенск с Амурским отрядом. «Земское» правление социалиста Алексеевского, затем представитель атамана Семёнова Шемелин, потом – «уполномоченный по охране государственного порядка и общественного спокойствия в Амурской области» полковник Томилко, потом – атаман Кузнецов. Потом… потом – снова бегство в спасительный Сахалян, на китайском берегу Амура. Убийство красными отца, отъезд в Харбин. И вот два года в Харбине. Два года – тяжёлых, полных разочарований, лишений, нужды, иногда даже голода…
Меня не любишь, но люблю я, —
Так берегись любви моей!
Там, на сцене, в жаркой Испании, нарастает гроза. Как метеор, проносится со своей победной арией артист Торгуд – Тореодор. Потом – заключительная сцена, когда разъярённый, ослеплённый ревностью, огнедышащий Оржельский носится по сцене за Кармен, грубо хватает её, бросает на декорации. А потом, после спектакля, смывая грим, смиренно просит прощения у разгневанной Зыряновой за синяки на ее руках и плечах. Был лют в игре и однажды растянул сухожилия и чуть не сломал ногу, когда в «Борисе Годунове», в роли Самозванца, выпрыгнул бешеным скачком из окна корчмы.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу