Потом снова приходило э т о…
Мама почему-то совсем позабыла про нее, дверцы шкафчика несколько раз проскрипели и несколько раз тяжело, придавленно стукнула чугунная крышка жаровни. От этого маминого бездействия, от тягучей тишины она совсем проснулась и стала дергать маму за подол, но мама странно посмотрела, как бы с неудовольствием вспомнив о ней: «Сейчас, сейчас, обожди…»
Она ничего не могла понять: мама, вместо того чтобы вести ее в детский садик, совсем почти уже одетую, прошла в комнату и прямо в халатике легла в неубранную постель… Ничего не оставалось делать, как раздеваться. «Наверное, мама заболела, — подумала она с жалостью к ней. — Ей нельзя выходить на улицу…» Она стащила с себя одежду, сняла валенки с галошиками и подошла к кровати. Мама спала, но лицо ее страдальчески сдвигалось, дыхание было неровным, как бы выпадало из полуоткрытого рта, и когда она, еле дотянувшись до мамы, стала по-щенячьи тыкаться ей в шею, зарываться в ее халатик в ожидании пресноватого, неизъяснимо родного маминого запаха, на нее вдруг резко пахнуло совсем другим, удушливым, кислым, и к горлу подступила мучительная обида за маму, как будто над ней скверно надругались. С этим смрадом, где-то уже слышанным, в ее понятии связывался какой-то тягостный стыдный запрет, и она решила все скрыть…
Боязно оглядываясь на маму, она вернулась в прихожку, в которой мама забыла потушить свет. Тихо раскрыла шкафчик и сразу же увидела черную чугунную жаровню. Ей с трудом удалось приподнять обвитую тяжелой лепниной крышку. В жаровне лежала большая зеленая бутылка.
Она закрыла жаровню, крышка, ложась на место, проскрежетала, и страх за маму вонзился ей в голову. Но мама ничего не услышала и не проснулась. И тогда ей все стало безразлично. Придвинув стульчик к шкафу, она стала копаться в том, что мама называла неинтересным, в надежде найти что-нибудь съестное. В старом истертом пакете оказались орехи. Но их нужно раскалывать папиным молотком, мама может проснуться. Она продолжала поиск и наткнулась на стеклянную банку со ссохшимися, легкими, как пыль, черными ягодками. Вспомнила, что мама варила их ей, когда у нее болел животик… Животик и сейчас у нее побаливал, ее тошнило, и она разжевала одну ягодку. Ссохшиеся черные зернышки оказались сладенькими. Тогда она взяла банку и пошла в комнату. Села у подоконника и, одну за другой отправляя в рот невесомую дробь, стала смотреть в окно, это отвлекло ее от мертвой тишины комнаты, от одиночества.
На улице еще не рассвело, и многие окна противоположного, через двор, скучного серого дома горели, составляя целую мозаику цветов, но в основном красного и желтого, а в самом низу одно окно за ветвями посадок таинственно мерцало густым синим цветом… Потом окна стали гаснуть, будто кто-то мгновенными шлепками залепливал их. Осталось лишь то таинственное синее, а вся серая стена дома была в темных квадратных нашлепках, на улице стало совсем светло…
Ее разбудили вцепившиеся в плечи пальцы, резкий пугающий крик. Она увидела дико бегающие по ней мамины глаза: «Что с тобой? В чем у тебя рот? Это кровь?» Тут же мама заметила на подоконнике банку, донце еще покрывали сухие черные крупицы. Мама что-то поняла, на минуту обмякла. Но затем снова засуетилась, забегала по комнате, запахивая халатик, будто ей было очень холодно: «Я заболела. Слышишь? Не смогла отвести тебя в садик… Сейчас я все приберу, мы будем обедать… Слышишь?»
Мама кинулась к шкафу. Скрипнула дверца. На полке стояла жаровня, к ней тянулась мама. Но жаровня стала ужасающе, тяжело вырастать, что-то в ней отвратительно загудело, стенки шкафа затрещали, а крик ужаса никак не мог вытиснуться из горла, и вот-вот должно было случиться самое страшное…
Она проснулась. Сильными неровными ударами стучало сердце, крик так и оставался в перехваченном горле. Первым импульсивным проблеском сознания Манечка попыталась вспомнить про маму, вспомнить, какая она, ведь только что мама б ы л а, жила, говорила, они касались друг друга, стукались головами. Но все осталось за упавшей, как занавес, непроницаемой пеленой. Мамы н е б ы л о. Манечка уже не помнила ни ее лица, ни запаха, брезжил неразборчивый облик, ушедший в пустую бесплотную даль. Зачем же к ней приходил проклятый ее сон, если снова все исчезло, ничего нельзя вспомнить, кроме испытанного ужаса…
Манечка лежала одна, без бабушки. Поняла, что ночью ее перенесли из комнаты в комнату, и зло подумала, что поэтому к ней и пришел обычный ее сон. Она лежала в чистых, сильно накрахмаленных простынях. Руки ее скользнули поверх одеяла, уйдя в мягкий щекочущий ворс. Она взяла его в кулачки, ворс был золотистым, и вся комнатка, кабинет дедушки (она лишь про себя называла Говорова дедушкой), вся противоположная стена, отданная библиотеке, воздушный сноп люстры как бы плавали в легкой золотистой пыли утреннего солнечного света. Но это не успокоило Манечку, и ее по-прежнему терзала обида.
Читать дальше