— Вот именно, — невпопад сказал Энникстер и смущенно завертел головой. — Я не знал, что вы за девушка… то есть я хочу сказать, что ошибся. Я думал, что в этом ничего такого нет… думал, что все женщины одинаковы.
— Надеюсь, теперь вы поняли, что есть разница? — проговорила Хилма жалобно. — Я хорошо заплатила за ваше понимание. Я так плакала… но вам-то что до этого! Никогда еще никто меня так не обижал. Хоть теперь-то до вас дошло?
— Дошло! — воскликнул Энникстер. — Теперь дошло.
— Не в намерении вашем дело, и не в поступке даже… — сказала Хилма, пышная грудь ее вздымалась от волнения, — а в том, что вы решили, будто вы можете, будто всякий, кто захочет, может… что я своим поведением… О-о, — всхлипнула она вдруг. — Никогда мне этого не забыть, и никогда вам не понять, каково девушке пережить такое.
— А я как раз хочу, чтобы вы забыли, — сказал он. — Хочу, чтоб вы забыли, и мы снова стали друзьями.
В своем смущении Энникстер не мог придумать, что бы еще сказать, и лишь только наступала пауза, снова и снова повторял эти слова:
— Я хочу, чтобы вы забыли. Ладно? Ну, пожалуйста, забудьте, что случилось сегодня — сегодня утром… и будем снова друзьями.
Он видел, что она действительно глубоко оскорблена, и никак не мог понять, почему она так близко к сердцу принимает эту историю. Подумаешь, беда, поцеловали ее! Однако ему хотелось восстановить прежние отношения.
— Пожалуйста, мисс Хилма, прошу вас, забудьте про это. Мне так не хочется потерять ваше доброе расположение.
Она достала из буфета чистую салфетку и положила рядом с прибором.
— Мне… мне, правда, хочется, чтобы вы ко мне хорошо относились, — не отставал Энникстер, — хочется, чтобы вы забыли всю эту историю и вернули мне свое расположение.
Хилма молчала. Он заметил у нее на глазах слезы.
— Ну так как? Забудете? Могу я надеяться?
Девушка покачала головой.
— Нет, — сказала она.
— То есть как нет? Вы не сможете хорошо ко мне относиться? Правильно я вас понял?
Глазами, полными слез, уставившись на салфетку, она кивнула, словно хотела сказать: «Да, совершенно правильно!»
На миг Энникстер умолк, наморщив лоб, растерянный и удрученный.
— Стало быть, я вам неприятен?
Она наконец нарушила молчание. Тихим бархатистым голосом — еще более тихим, еще более бархатистым, чем обычно, — она промолвила:
— Да, вы мне неприятны.
И вдруг, расплакавшись, быстро выбежала из комнаты, пальцами вытирая глаза.
С минуту Энникстер стоял на месте в задумчивости, выпятив нижнюю губу и засунув руки в карманы.
— Теперь она, пожалуй, уйдет, — пробормотал он. — Пожалуй, и с ранчо уйдет, раз уж так меня ненавидит. Ну и пусть себе уходит… вот так… пусть уходит. Дуреха! — процедил он сквозь зубы. — Все бабьи фокусы.
Он уже сел было за ужин, как вдруг взгляд его упал на ирландского сеттера, который уселся в дверях и смотрел на него выжидательно и заискивающе. Несомненно, по его расчетам было самое время ужинать.
— П-шел вон! — взревел Энникстер в припадке ярости.
Собака попятилась, поджав хвост и опустив уши, но вместо того, чтобы убежать, повалилась на пол животом вверх — сама покорность, кроткая, униженная, внушающая отвращение. Это была последняя капля. Энникстер пинком скинул собаку с крыльца, извергая поток ругательств, и плюхнулся за стол, задыхаясь от злости.
— Чтоб им всем, и псу, и девке, и всей этой дрянной истории! Не хватало… — вскричал он, вообразив, что у него в животе начинается какое-то неприятное брожение. — Не хватало еще, чтоб я с этого захворал! Хороший выдался денек, нечего сказать! Ну и пусть катится ко всем чертям, мне-то что! И чем скорее, тем лучше!
Он не стал ужинать; еще засветло улегся в постель, зажег лампу, стоящую на стуле у изголовья кровати, и раскрыл своего «Дэвида Копперфилда» на странице, заложенной клочком бумаги. Час с лишним читал он роман, методично глотая по черносливине в конце каждой страницы. Часов в десять он погасил свет и, взбив подушку, приготовился спать.
И вот, когда его мозг погрузился в странное оцепенение, наступающее обычно на грани сна, перед мысленным взором пробежали, сменяя одна другую, картинки событий прошедшего дня, словно разворачивалась лента кинематографа.
Сначала Хилма Три, какой он видел ее в сыроварне — ни с кем не сравнимая, сияющая молодостью, всюду сопровождаемая золотым солнечным сиянием, вся пронизанная этим играющим светом, сверкающая и радостная, как сама утренняя заря.
Читать дальше