Ее сменил Хувен, ничтожный немчура, перепачканный землей, в которой копался, сохранявший тем не менее светлые воспоминания о ратных подвигах, о сражении при Гравелоте, о своем кайзере; обжившийся в стране, его приютившей, уверенный, что родина там, где живут его жена и дети. Затем возникла усадьба Лос-Муэртос, под сенью кипарисов и эвкалиптов, с ровной, усыпанной гравием въездной аллеей и содержащимся в образцовом порядке газоном перед домом; миссис Деррик с широко раскрытыми наивными глазами, в которых смущение легко сменялось доверчивостью, доверчивость — настороженностью, ее лицо, до сих пор сохранявшее красоту, пышные русые волосы, рассыпанные по спинке кресла, сушащиеся на солнце; Магнус Деррик, подтянутый, похожий на кавалерийского офицера, гладко выбритый и импозантный; смуглое лицо Пресли, его красивый рот с нежными капризными губами; плисовые бриджи и высокие шнурованные ботинки, с неизменной сигаретой в руке — занятный малый, чем-то похожий на метиса, не в меру впечатлительный, раздражительный, грустный, постоянно размышляющий о вещах, которым нет названия. А потом перед ним встал Боннвиль, шумная, веселая сутолока Главной улицы, с грохотом проносящиеся трамваи, обшитые жестью телеграфные столбы, дрожки со сложенными под сиденьями тыквами; Рагглс в сюртуке, широкополой шляпе, галстук шнурком, рассеянно выводящий какие-то слова в своем блокноте; машинист Дайк, широкий в кости, могучий, добродушный, с громовым голосом, красивой светлой бородкой и здоровенными ручищами, усердно расхваливающий свою маленькую дочку Сидни, живущий одной мечтой, чтобы она училась в пансионе; вот он сует серебряную монетку в ее малюсенькую туфельку, а потом, позднее, крадется, сгорая от стыда, в контору Бермана, чтобы заложить свой участочек прихвостню железнодорожной корпорации, вышвырнувшей его. Это видение потащило за собой другое — Берман, тучный, пузатый, круглая коричневая шляпа, полотняный жилет с узором из сцепленных между собой подковок, толстая часовая цепочка, позвякивающая о перламутровые пуговицы жилета; Берман, неизменно спокойный, невозмутимый, выдержанный, благодушный, высокомерный.
А под конец перед ним снова возникло его ранчо — такое, каким оно увиделось ему вечером, когда он окинул его взглядом, отходя ко сну — тучная земля, обретшая наконец покой и вынашивающая внесенный в нее зародыш новой жизни, подрумяненная закатом. Залитый пурпуром горизонт, тишина, постепенно заступающая гомон трудового дня, неслышные сумерки, наползающие на небо, сгущающиеся к зениту. Домашняя птица, устраивающаяся на ночь на деревьях близ конюшни; лошади, шумно пережевывающие сено; и дневные заботы, сходящие на нет. И еще священник, из испанских церковнослужителей, отец Саррия, осколок невозвратного прошлого, милосердный, отзывчивый, верящий в действенность добра, покровитель бедняков и бессловесных тварей, при всем при том поспешно ретирующийся в смущении и замешательстве — дарохранительница в одной руке, корзинка с бойцовыми петухами в другой.
Был полуденный час, и лучи добела раскаленного, стоящего прямо над головой солнца отвесно падали на улицы и крыши Гвадалахары. От стен домов и разбитых кирпичных тротуаров сонного городка веяло жаром, дрожащим над головой маслянистым маревом. Листья на эвкалиптах, которыми была обсажена площадь, безвольно поникли под палящим солнцем. Тени деревьев сократились до минимума, превратившись в небольшие круглые пятна у корня. Солнце проникало всюду, и спасенья от него не было. Зной, исходивший от кирпича, штукатурки и металла, соединялся со зноем, бесконечным огненным потоком льющимся с выцветшего голубого неба. Только ящериц, живущих в расщелинах осыпающихся стен и просветах между кирпичами тротуаров, он не доставал, и они выползали наружу понежиться на солнышке, щурясь и дурея от жары, неподвижные, словно чучела. Изредка в тишине вдруг возникало тягучее жужжание какого-нибудь насекомого, дрожало недолго в расслабляющем, усыпляющем воздухе и снова сходило на нет. В одном из глинобитных домиков сонно мурлыкала гитара. На крыше гостиницы ворковала стайка голубей, тихо и мелодично, нагоняя грусть; кошка, совершенно белая, с розовым носиком и тонкими розовыми губами, блаженно дремала на заборе, на самом солнцепеке. В углу площади три курицы купались в горячей пыли, упоенно квохча и хлопая крыльями.
И это было все. Воскресный покой царил в словно бы вымершем городке, невозмутимый, глубокий покой. Жар от раскаленной зноем штукатурки повергал в приятное оцепенение, наводил сладостную истому. Вокруг ни малейшего движения, ни единого внятного звука. Чуть слышное жужжание насекомого, то усиливающиеся, то замирающие звуки гитары, сладкопевная жалоба голубей, несмолкаемое мурлыканье белой кошки, довольное квохтанье кур — все это сливалось в слабый гул, похожий на стихающие звуки органа; неумолчный, одуряющий, он наводил на мысль о вечном покое, о беспечальной, тихой, мирной жизни, сотни лет назад сложившейся и теперь постепенно угасающей под бескрайним, бездонным, без единого облачка бледно-голубым небом и под палящими лучами негасимого солнца.
Читать дальше