Этой весной бессонница мучила его пуще прежнего. Он лежал, обняв несчастную хворую жену, и сердце его сжималось от сострадания, и все же ему было не по себе от ее навязчивой нежности. Даже спала она, положив голову ему на плечо, обвив его шею тонкими руками.
Когда по весне он отправился в Тунсберг, то был рад, что уезжает из дому. Это лето минуло, как и прошлое. И все же каждый раз, как он думал о доме, на сердце у него становилось тоскливо. Как бы мало радости ни было у него от жизни с Ингунн, потерять ее – все равно что потерять полжизни.
Но когда он поздней осенью воротился домой, она была весела и здорова. На этот раз она была уверена, что все будет хорошо. И все же за шесть недель до рождества она принесла мальчика на два месяца ранее срока.
В ту же самую пору пришла в их края весть, что в Тунсберге по повелению барона Туре казнили Бьерна, сына Эгиля. После датского похода он перешел на службу к барону – не пожелал воротиться в Хествикен. Когда по осени норвежские корабли шли домой в Норвегию, он плыл на том же корабле, что и господин Туре. Тут случилось ему поспорить с одним воином и зарубить его насмерть. Когда барон приказал схватить его и связать, он принялся защищаться – двоих сильно покалечил, прочих поранил.
Гудрид, жена Бьерна, этим летом померла, и Улав решил, что ему должно помочь детям человека, которого он так любил. Турхильд, дочь Бьерна, дичилась людей, была упряма и молчалива. Улав редко встречал девушку и не сказал с ней и двух слов, потому он не знал, с чего лучше начать разговор. Но теперь Ингунн слегла перед самым рождеством и в доме не было женщины, которая управлялась бы по хозяйству, да к тому же в доме сейчас было больше народу – шла путина и охота на тюленя да гагарку. По всему по этому пришло Улаву в голову потолковать с Турхильд, спросить ее, не хочет ли она перебраться в Хествикен и вести хозяйство. Он слыхал, что она девушка толковая и работящая, а у них дом был в таком забросе и запустении, что какая ни есть скотница управилась бы лучше, нежели его жена; Ингунн и здоровая-то была не шибко ловка, а теперь она уже, почитай, три года хворала каждый божий день. Харч в доме у них был такой худой, что этою зимой ему было нелегко нанять работников; когда же в доме случались гости, он с опаской и стыдом думал: что-то сейчас подадут на стол? В доме почти что ничего не было, кроме свежей рыбы да мороженого мяса в зимнюю пору, да и эта еда пахла худо и на вкус была на удивление противна.
Запасы в кладовой таяли на глазах, покуда Улав не прознал, что челядинцы будто воронье норовили стянуть все, что ни попало. Пиво ему приходилось все время покупать в городе, а это было накладно. А что тут поделаешь, когда про худое пиво, которое варила Ингунн, шла молва вверх и вниз по фьорду. Станут пить сыворотку, так и та не кислая, а затхлая. С той поры, как он женился, ни одной новой одежки не сшили ему в доме, будничное платье до того прохудилось, что походило на лохмотья нищего бродяжки – некому ни постирать, ни починить его.
Стоило ему затеять с Ингунн разговор, что, дескать, не худо бы взять домоправительницу, как она вовсе голову теряла, принималась плакать и молить его, чтоб он не срамил ее на всю округу. Тщетно твердил он ей, что в хвори своей никто не волен и никакого стыда в том нет. Он знал, что сейчас ему надобно говорить с Турхильд, не спросив у жены совета. Худо только, что детей у них много, младшеньких придется ей взять с собою. От них будет немало беспокойства да шуму, а этого Ингунн не терпела.
«Ребятишки Турхильд», – говорили люди про шестерых малолеток, оставшихся после смерти Бьерна и Гудрид. Мать-то у них была словно крольчиха – носила одного детеныша за другим, а думать о них не думала. Падчерица брала каждого ребятенка к себе на колени и поила его из коровьего рожка. Гудрид же только и знала, что слоняться по округе. В ранней юности Турхильд прочили за степенного парня с хорошим достатком, да только он приходился близким родичем Гуннару, которого Бьерн лишил жизни на свою беду, и свадьба расстроилась. После того пришлось ей горе горевать на своем захудалом хуторке, работать за бабу и за мужика. Люди знали ее мало, однако молва о ней шла добрая. Дурнушкой ее нельзя было назвать, только никто не думал, что ее кто добрый возьмет за себя. Перестарок – двадцати восьми или девяти годов. Двое старшеньких, ее сводных братьев, уже могли пойти в услужение, да когда люди затевали о том речь, Турхильд отвечала, что они-де ей дома нужны.
Читать дальше