Внешне она оставалась, казалось ему, безучастной, даже холодной, ни тени показного восторга или кокетства не скользнуло на сосредоточенном строгом лице, но она вся придвинулась, устремилась к нему.
Он же, наконец заглянув в свою тайну, сам увлекся её необычностью, её непонятностью, её неразгаданным, но таким увлекательным смыслом. Он стал уверен в себе и мог говорить без конца, однако вместе с тем в его душе пробудилось и озорство, его страсть к безобидным ироническим выходкам, и он замолчал, желая подзадорить её, сделав вид, что сказал всё, что смог или решился сказать.
Она шла рядом с ним, склонив голову, видимо ожидая, что он скажет ещё, начиная уже волноваться, что он больше ничего не захочет сказать.
Эта игра напомнила игры с неповоротливым Федором, и он исподтишка взглянул на неё с нетерпеливым жадным лукавством и тут же отвел сонливо глаза.
Наконец она не выдержала молчания и, выгнув дугами тонкие брови, спросила:
– Однако почему, для чего?
Он мог бы её разыграть, напустив общих фраз, восклицаний, пустых афоризмов о великой тайне искусства, но успел уловить, что неискренность могла бы её оскорбить, может быть, причинила бы боль, и признался, все-таки опасаясь, что она не поверит ему:
– Я не знаю.
Так и случилось: её лицо сделалось недоверчивым, замкнутым, отчужденным, губы поджались, как у ребенка.
Он подумал, разглядывая её, что высокопарная ложь скорее сошла бы за истину, чем правда неведенья, что сознание человека так уж устроено, вероятней всего.
Эта мысль внезапно расстроила, огорчила его, и теперь он с нетерпением ждал, что она скажет в ответ, предчувствуя, что в ту же минуту разочаруется в ней.
Она вздохнула, не взглянув на неё:
– Может быть…
Боже мой, да она, верно, подумала, что он находить её недостойной доверия дурой, и он, преодолевая неловкость, не зная, как разуверить её, повторил:
– Честное слово, не знаю, понять не могу.
В полном молчании она шла рядом с ним.
Он почувствовал, как между ними рвется нитка за ниткой самая возможность внутренней связи, возникшая мимолетно, не окрепшая, напрасно и в какую-то неизвестность поманившая их.
Он вдруг нелепо споткнулся о толстый корень сосны, который видел глазами, а переступить отчего-то не смог.
Она попридержала его, и в огорченном взгляде её он успел прочитать недоуменье и тихую боль.
Он улыбнулся нерешительно, слабо:
– Ваш вопрос чуть не сбил меня с ног.
Её губы по-детски дрожали. Она отворачивалась, делая вид, что развлекается новым пейзажем, и даже попробовал и его в это невинное развлеченье завлечь:
– Смотрите, какой куст…
Он заговорил виновато, с неприятной, излишней серьезностью:
– Хорошо, я попробую.
Его коробила эта серьезность, к тому же он не был уверен, что сам вполне понимает всё то, о чем говорит, скорее всего он только предполагал, силился сам догадаться, а главное, ей уступал, чтобы его от неё не отделила стена, однако говорить надо было бы проще и мягче, и он поспешно перескочил:
– Мне кажется, Александра Михайловна, у всех пишущих несколько стимулов для письма. Лучший, который мы видим прежде всего, наверное, деньги. Чего не сделаешь ради хлеба, вы понимаете?..
Тропа становилась всё уже. На этой тропе стало тесно вдвоем. С радостью ухватившись за прекрасный предлог, он замедлил шаги, пропуская её, и в спину ей, довольный, что она не видит его, уже проще сказал:
– Но я не из денег.
И повторил, чтобы ей не почудилась похвальба:
– Пожалуй, что нет.
Она шла, по возможности устремляя в его сторону ухо, украшенное тяжелой серьгой, стараясь не пропустить ни одного из его слов.
Новая близость почуялась в этом внимании. Он почти задушевно стал объяснять:
– В юности как-то стыдно продавать вдохновенье. Нынче я не знаю нужды. Тем более нему причин… Разве что обеспечить… на старость?..
Тропа вновь расширилась. Александра Михайловна замедлила шаг, поджидая его, склонив голову немного к плечу, как большая грустная птица.
Они пошли рядом, однако она руки не подала, не подняла головы. В её походке, в печально, почти виновато опущенной голове он угадывал прежнюю скованность, может быть, сожаление, что принудила его говорить о вещах, о которых он говорить не хотел. Он понимал, что должен отбросить застенчивость, которая не позволяла быть вполне искренним с ней, чтобы ободрить её, но застенчивость была застарелой, и, как он ни старался, его голос звучал напряженно:
– Сильнее нужды, может быть, самолюбие. Самолюбие толкает вперед, в погоню за славой. Из самолюбия совершается больше преступлений и подвигов, чем ради золота, ради чинов и богатств. Но мне сорок пять лет…
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу