Боярин молчал.
– Не отрава тебе дадена! Ешь, как все, – сказал Димитрий с окриком, теряя самообладание.
– Уволь, молю тебя, госу…
Но царь не дал ему кончить и прорвался в гневной вспышке.
– Почему не ешь?! – вдруг грозно закричал он, покраснев, ударяя кулаком по столу и озираясь вокруг.
Все сразу смолкли, обед прервался, многие встали. Татищев побледнел, но молчал, сопел, дёргал кафтанный шнур, напрягаясь изо всех сил, чтобы не ответить резкостью.
– Тебя вопрошаю! – рявкнул царь на всю палату. – Оглох, что ли, пёс смердящий!!! – И злобно бросил в боярина ложкой.
Тот наконец не выдержал.
– Прости, государь! – крикнул он надрывно, но вовсе не просительно, – Отродясь не ел поганого – не лезет в горло, назад прёт!..
– Не ел поганого? Моя трапеза поганая? И ты смеешь это мне?! В глаза!!. Эй, люди! – заорал он вне себя от гнева и злости. – Берите изменника! Вяжите его!.. Вон отсюда!.. В подвал его! Допросить на дыбе!..
Все вскочили, некоторые бояре бросились было хватать Татищева, но Мстиславский так громко и сурово крякнул, что они, поняв указку, уступили это дело подоспевшим стольникам, безжалостно схватившим несчастного. Ему дали раза два в шею, ударили в лицо, потащили волоком из горницы, и через какую-нибудь минуту его громкие вопли и стоны замолкли за дверями. Все ждали, что раздражённый царь тоже покинет гостей, как это случалось раньше во время его вспышек, но он не тронулся с места и, всё ещё грозно блестя очами, повелительно бросил:
– Садитесь! Трапезуем! Романеи мне! И всем также!
Кравчий тотчас наполнил его кубок ромом, бояре сели, стали есть «поганую» телятину и пить вино, но разговоры затихли.
– Что ж молчите? – крикнул Димитрий, видимо не успокаиваясь. – Не на похоронах сидим! Эй! Песенников сюда! Живо!
Когда раздалась покоробившая бояр громкая песня, царь оживился и, словно забыв о случившемся, запел сам, махая в такт рукою; кое-кто подпевал ему, но большинство угрюмо уткнулись в тарелки или молча пили крепкое вино. К концу обеда, когда государь казался таким весёлым и подвыпившим, что начал уже шутить, к нему обратились Нагие, прося за пострадавшего боярина, но он ответил не без насмешки:
– Тоскуете по мерзавце! Может, к нему в подвал хотите, дядюшки любезные?
Шуйский во всё время ни единым словом не заступился за своего знакомца, не просил о помиловании, и бояре жалели, что нет за столом ни Пушкина, ни Филарета – некому смелое слово сказать, смягчить опасный царский гнев, – и, едва дождавшись конца трапезы, ушли в нескрываемом беспокойстве.
Вечером Голицыны и другие были у Гаврилы Иваныча – он второй день не выходил по нездоровью – и, рассказав подробно печальный случай, упросили его походатайствовать за Татищева. Несмотря на болезнь, Пушкин отправился к царю, которого и уговорил освободить захваченного, назначив ему вместо дыбы высылку на подмосковную вотчину.
– Токмо для тебя сие творю, – сказал при этом Димитрий. – Без того не простил бы.
– Воевать с ними хочешь?
– По твоим советам иду.
– Опоздал малость: война не с ними, а с ханом на гряде. Сам ты в поход идёшь, а кого на Москве оставишь? Всё их же!
– И тебя с ними за старшего! И полная тебе воля – казни хоть всех! Окромя спасиба – слова не скажу!
– Да, что ты, батюшка! Чтоб яз тут без тебя остался! Мыслимое ли дело! Да во сто крат лучше мне от татарской сабли умереть, чем тут властвовать! Ни за что не останусь!
– А ежли яз тебя с собою не возьму?
– Твоя воля, дорогой мой, – не нужен, так отпусти совсем: отъеду на вотчину и буду там садить немецкую капусту.
– Боишься их?
– Ещё бы не бояться!
– А вот яз не боюся! Плевать на них хочу! За меня Бог и народ! Люди в клочки их разорвут за меня, как помнишь, стрельцы разорвали тех семерых. Но противны они до блевотины! Как с войны вернёмся – примусь за них! Вокруг меня будут те, что на войне славу заслужили.
Пушкин промолчал – не хотелось ни спорить, ни убеждать в чём бы то ни было: чувствовал он, что обстоятельства как-то сами собой уже переменились, нет прежней твёрдости под ногами, нет и полной ясности в мыслях, а со стороны надвигается нечто иное. Поговорив ещё немного, он на прощанье крепко сказал Димитрию: «Береги себя пуще всего!» – и уехал домой, довольный тем, что спас Татищева. Он не любил этого боярина, не доверял ему, считал за бесчестного и хлопотал за него исключительно в угоду боярам, желая теперь уже не только жить с ними в мире, но и заслужить расположение к себе. Видел Гаврила Иваныч усиление опасности, был осведомлён о настроеньях на площадях, и хотя не верил, что народ восстанет на Димитрия, но сомневался также и в том, чтобы «смерды» вооружённой рукой заступились за царя. Самая крепкая защита царя была в казачьих полках. Уж как он просил царя и атамана Корелу не отпускать их из Москвы – ничего не вышло! Казаки почти все уехали домой или на новые земли, и атаманы их прямо говорили, что не видят потребы проеданья без дела на Москве. Охрану государеву – рассуждали они – несут стрельцы и Маржеретова дружина, народного же мятежа не предвидится: народ и войско царя любят – чего же ещё? Что же касается злых бояр-изменников – так единожды хотели они избавить государя от злобы их навечно, да царь того не дозволил. Оно и правильно – не след им в государевы дела мешаться. А боле тут делать неча, в станицах же у них работы всякой немало накопилось, да и к войне надо загодя собираться, чтобы не с пустыми руками выйти. Никоим образом не мог боярин объяснить им, что простое пребыванье на Москве нескольких тысяч казаков, готовых во всякий час броситься на князей, спасает царя от боярских заговоров, И они каждый день уезжали небольшими кучками, до тех пор, пока не осталась последняя сотня с Сергеем Корелою во главе, настоятельно задержанная Пушкиным для сопровождения царя в походе.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу