Ан-ский с Ходошевым переглянулись — и каждый из них хотел спросить у Короленко, почему он не хочет дождаться приговора здесь, в здании суда. Короленко ответил сам, не дожидаясь вопроса:
— Мне будет тяжело, господа, дожидаться здесь. Кто знает, сколько будут совещаться заседатели после такого резюме… — У писателя вырвался стон. — Я этого не выдержу, это свыше моих сил, если приговор будет таким… я боюсь, что они его засудят… Если поможете мне, я пойду…
Опираясь на Ан-ского и Ходошева, Короленко медленно направился к выходу.
Прощаясь, Короленко молча пожал руки провожатым. Усталый, надломленный, но с надеждой в печальных глазах, писатель все же улыбнулся:
— Я верю, коллеги, в светлую совесть моего народа, я верю…
Когда Короленко зашел к себе в номер и не застал ни жены, ни дочери, он медленно разделся, лег в постель и, сам не зная почему, вспомнил, какой печальный вид был у защитников Бейлиса. Особенно ему запомнился Грузенберг в то время, когда председатель суда произносил свою недостойную речь. Между петербургским адвокатом Грузенбергом и писателем Короленко завязался мысленный разговор:
«Я видел по вас, Оскар Осипович, что вы думаете, будто вы одиноки в своем трауре…»
«Угадали, Владимир Галактионович. Меня просто пришибла такая двуличная речь председателя. Не перебивайте меня, прошу вас. С точки зрения законности это противозаконная агитация… Что касается тех — прокурора и гражданских истцов Замысловского и Шмакова, я понимаю, что они представляют государственное мнение, они представители черносотенных русских кругов. Но председатель — он обязан и должен представлять подлинную законность, суд, который должен быть человечным, объективно неподкупным, святым, без претензий, иначе зачем же устраивать такие процессы; ведь это зрелище — не словесное состязание между обвинителями и защитниками, на котором публика ждала бы фейерверка молниеносных мыслей с той и другой стороны. Здесь ведь речь идет о достоинстве и чести русского суда, о судьбе всего древнего народа, поэтому председатель, олицетворяющий святилище, называемое русским судом, должен быть честным в своих действиях…»
«В этом, Оскар Осипович, и состоит ваша ошибка. Вы думаете, будто здесь речь шла только о достоинстве и чести русского суда или только о судьбе еврейского народа. Речь идет о достоинстве и чести всего русского народа, его лучшей части — интеллигенции и ее совести. А тут, я думаю, наш народ скажет свое веское слово. Мне известно, что наше правительство и весь аппарат его насквозь прогнили, но теперь это меня не интересует. Хоть я не социалист, я все же верю, что такое правительство долго не сможет руководить такой большой страной, народ освободится от своих властителей. Человек труда, крестьянин, рабочий, раньше или позже скажет свое слово…»
«Понимаю, что вы думаете, Владимир Галактионович».
«Не перебивайте меня, Оскар Осипович. Не в русском суде здесь дело и не в том, что Болдырев нарушил святые основы судебного дела. Вы должны понять, что Болдырев тот же представитель русского правительства, что и Виппер, и Замысловский, и Шмаков, — они одного поля ягоды. Поэтому он и сам — наглый, фальшивый человек — не мог говорить иначе, чем Виппер и Замысловский. Он вынужден был говорить так, как они, иначе он больше не смог бы служить своим хозяевам…»
Писатель понял, что его мысли-слова произвели на адвоката впечатление, Грузенберг переменился — на молочно-белом лбу показались глубокие борозды, щеки его зарделись, свет, шедший из широко раскрытых, миндального цвета больших глаз менялся, как менялось и состояние его души, в которой теперь все бурлило и кипело.
Грузенберг, судя по всему, хотел возразить Короленко, защитить основы суда, которому он отдал всю свою жизнь, весь свой внутренний мир. Но не посмел сделать этого, потому что слишком уважал Владимира Галактионовича, чтобы возражать ему теперь. Короленко между тем продолжал:
«Вы еще должны понять, уважаемый друг Оскар Осипович, в чем состоит наша трагедия, трагедия русских людей, русских интеллигентов. Процесс Бейлиса обнажил гнилостность нашей государственной системы, и вы увидите, что наши простые люди из народа скажут свое веское слово. Поймите, господин адвокат, что совесть — высшая мера взлета и падения…»
Короленко вдруг увидел Грузенберга задумавшимся, застывшим в молчании.
…Полтавскому монаху, как некоторые называли Короленко, стало легче от того, что он поговорил, пусть мысленно, с петербургским адвокатом. Когда жена и дочь пришли в номер, Короленко уже спал и во сне видел добрый конец киевской трагедии.
Читать дальше