— Что, Гриша, у тебя фонарь-от под глазом? Али не светло ноне стало в Москве, что московские люди с фонарями под глазами стали ходить, — ехидно обращается Васюта к сотнику стрелецкому, дворянину Григорию Валуеву. — Ишь фонарище какой.
— Да это Литва проклятая, — нехотя отвечает Валуев.
— Как, Литва, Гриша? — допытывается Васюта с умыслом, хотя знает, в чём дело. — Коли ты напоролся на польские вонсы — ишь, они у них, словно поросячьи хвосты, винтом закручены.
— Это ноне, как потешную крепость царь брал, так один литовец угодил мне камнем замест снегу.
— И ты ему вонсы его не выдрал?
— Царь не велел.
Такими и подобными шпильками Шуйский подготовлял то, что ему нужно было.
— А ты, Фёдор, почто бороду не сбрил после польской харкотины? — шпигует он Конева.
— За что брить святой волос? — пробурчал Конев.
— А коли его опоганили?
— Ну, после освятили.
— Как освятили?
— Знамо как — водой святой. Ведь, коли кошку дохлую али собаку вкинут в колодец да тем его опоганят, так после, вынявши падаль, снова крестят и святят колодец. Так и бороду мне отец Терентий освятил и окропил.
— Так-то так, — продолжал Шуйский. — А вот коли в Русскую землю, в Москву-матушку, в сей кладезь православия набросали падали — кошек да псов дохлых, папежской да лютеранской ереси, — так от этой падали уж не откропить нам — не очистить земли Российской. А кто причиной?
— Царь, — угрюмо отвечал Гермоген казанский.
— Истинно глаголешь, отец святой, — поддакивал Васюта. — Да, отцы и братия, — наводил он на своё. — Попутал нас нечистый за грехи наши. Мы вон думали, что спасёмся от Бориса, коли признаем царевичем расстригу. Онде всё ж наш, православной, знает истовый крест и не даёт в обиду правой веры и обычаев наших. Ан мы обманулись — обошёл нас еретик. Какой он царь? Какое в нём достоинство, коли он с шутами-скоморохами да сопельщиками тешится, сам аки Иродиада-плясавица пляшет и хари надевает? Это не царь, а скоморох.
— Уж что и говорить, коли хари надевает, — снова вставил богословское замечание купчина. — За это на том свете черти наденут на него огненную железную харю.
— Жупелом его ерихонским! — не утерпел и пятидесятник стрелецкий.
— Жупелом, точно, жупелом, — подтвердил Шуйский, подлаживаясь под стрельцов. — Он не русский царь, а польский: больше любит иноземцев, чем русских, о церкви Божией не радеет, позволяет еретикам некрещенным с собаками в церковь ходить, не соблюдает постов, ходит в иноземном платье, обижает духовный чин, посягает, аки тать, на достояние святых монастырей... Вон арбатских попов выгнал на улицу, как непотребных каких, а домы их немцам отдал. Чем эта нечисть лучше иереев Божиих? А ему нелюбы они, потому водится с латинами проклятыми да с люторами-нехристями, пьёт-ест с ними из одной чашки, как пёс со свинией, да ещё топерево и женится на нечести, на еретичке — на литовской девке Маришке. Али это не бесчестье всем нашим московским девицам? Али бы у нас ему не нашлось из честного боярского дома невесты и породистее, и телом дебелее, и станом потолще, и лицом краше этой польской выхухоли? А что будет, как он женится на ней, на еретичке! Польский король Жигимонтишка станет помыкать нами, аки своими холопями: мы попадём в неволю к Литве — а вон она, проклятая, как вонсы закренцила, какими велькими бутами по нашей земле стучит: «Наша-де будет!» Теперь он хочет, в угоду Жигимонту, воевать со свейской землёй, послал уж в Новгород мосты мостить, да он ещё и крымских татар задирает и с турками воевать хочет. Так он нас вконец разорит. Наша кровь будет литься, наша казна ухнет — а ему что! Это не его, а наше. Доселе он в Киеве милостыней жил, под заборами спал, так ему не в диковинку будет и всю Русь спустить. Это проходимец, бродяга, не помнящий родства, овца без стада! А он у нас царь! Срам, срам, срам! Мы скоро станем притчею во языцех... Царя из-под забора взяли! Да пусть и это не беда: из Руси-матушки хоть жилы вымотай, а она всё будет жить — двужильная... Вот вера-то святая погибнет, церкви в костёлы да в капища перевернутся, вместо иереев в храмах латинские собаки будут выть, да скоморохи на сопелях, да на гудках играть станут... Вот оно где горе-то великое. Оле, оле, окаянным нам!
Гермоген вскочил и застучал своим посохом так сильно, что Шуйский струсил: ему почудилось, что это встал из гроба Грозный и застучал своим железным посохом: «Васютка Шуенин! В синодик хочешь!»
— Так прикажи, князь, мы из него самого биток сделаем, — лаконично заявляет Валуев с фонарём под глазом.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу