Он увидел растения. Сначала коротко явился цветок, в котором он узнал каллу, или, как ее еще называют, «лорд-и-леди» [278]: единственный бледно-зеленый лист, обернутый вокруг торчащего, мясистого, пурпурно-бурого фаллического соцветия. На смену ему ясно и ярко проступил целый букет трав, обернутый большим зеленым листом, низко свесивший метелки и колоски. Были там овсяница и полевица, мятлик и луговик, плевел, пырей, трясунка: серебристо-зеленые и зелено-золотые, стеклянисто-бледные, почти прозрачные, малахитовые, нефритовые. Тонкие линии вдоль стеблей поблескивали, как натянутые волосы, припухшие суставы-узелки лоснились. Идя лугом, через болото, вдоль реки, он не задумываясь потоптал бы тысячи таких растений. Здесь же они казались сделанными небывало тонко, и каждое – наособицу. Они были красивы. Маркус не был ни знатоком, ни приверженцем красоты. В пустынном краю его мысли она давно уже не имела ценности. Он часто слышал: «Смотри, как красиво!» – и всегда отводил глаза. Он и сейчас не произнес мысленно этого слова, тем более что его дело было просто смотреть. Но он остро сознавал удовлетворение от цветов, форм и их разнообразия. Несколько раз уже образы, передаваемые Лукасом, принимали именно эту форму связанных природных тел: яиц, позвонков, камней и раковин. И всегда при этом Маркус испытывал избыток эстетического удовольствия. Он не знал, да и в этот раз не спросил, передается ли это чувство вместе с образами. Кто его испытывает: Лукас или он сам? Травы тем временем побледнели, словно увяли, и какое-то время странная, прозрачная, стеклянистая тень их колебалась и дрожала в воздухе. Каждый трубчатый стебель виделся теперь как полупрозрачный бесцветный цилиндр, просвеченный изнутри, каждое зернышко, каждая колючая шелушинка или поникший колосок являлись во всей сложности соположения их мельчайших частиц. Но даже не считая этого, у Маркуса в памяти часто сохранялось множество точных чисел: сколько было стеблей, початков и даже колосков. Лукас, если бы мог, сохранил бы травы для последующего пересчета.
Когда внутренний глаз пустел, возвращалась первичная геометрия. Маркус не видел, а скорей осознавал ее формы так, как если бы он их слышал. Так мы осознаем присутствие кресла, в которое собираемся сесть, или препятствия, которое нужно обойти в темноте. Он мог бы заставить ее материализоваться в виде натянутых веревок, плоскостей из сплетенных волокон, пунктира или света, но не стал. Вместо этого он начал искать, что можно передать обратно через ее воронку. Его взгляд остановился на адской пасти, нарисованной на противоположной стене. Он уже начал вбирать в себя образ, размечать и воспроизводить схемой, когда мелькнуло сомнение: уместно ли в церкви передавать такое? Но к тому времени образ уже сам себя выбрал. Пасть мощно распахивалась в эдакий скругленный прямоугольник, она была красна и глубока в оправе крепких крючковатых клыков, и красное кое-где шло от старости трещинами. Над ней раздувались, дымя, драконьи ноздри, а круглые черные глаза, выкатываясь, вперялись в зрителя. Вокруг мельтешили тощие черные демоны в накидках, с витыми хвостами и изогнутыми вилами: среди тающих клочьев дыма крошечные человеческие фигурки, как мякина, летели меж клыков в пасть или лежали, сваленные, как тюки, ожидая, когда их подденут. Памятливое зрение Маркуса дополнило образ тем, что сам он не заметил: облачка насекомообразных существ довольно реалистично кружили возле ушей и ноздрей дьявольской твари, словно это была корова, разлегшаяся в летнем поле. Над пастью-вратами торчали мохнатые уши, черные щетинки на охристой коже походили на струйки дождя, нарисованные детской рукой. Это было, пожалуй, чересчур узнаваемо, но ничего: по условиям эксперимента Лукас все равно не знал, какую из известных картин выберет Маркус. Зафиксировав очертания и детали, Маркус продолжил смотреть и упразднил сознание: стал совершенно пустым. Этот способ, как он недавно выяснил, давал лучшие результаты, но потом приходилось восстанавливаться. Так было и в этот раз. Когда тяга между ним и угасающей адской пастью внезапно ослабла, он ощутил холод и тяжесть. Все происходящее в церкви, ранее упраздненное, вернулось и тягостно на него налегло.
Вокруг пели «Научи меня, Бог мой и Царь», гимн, который выбрала Стефани, потому что автором был Герберт. Маркус стал смотреть на жениха и невесту. Щека его и ладонь неприятно липли к нагревшемуся камню колонны. Он попытался придать геометрический смысл, вывести надежную схему из тонких, четких, перекрывающих друг друга треугольных складок текучей фаты. Его всегда особенно привлекало наложение в мире прозрачных его слоев. Но никакого смысла не получалось, фата вызывала в нем то же раздражение, что порой номера машин или автобусов (и тогда ехать в них было мукой). Ненадежные номера, числа не простые, но по большому счету и не составные: что значат один-два нетривиальных делителя? Прокинешь одну, максимум две нити соотношения, стянешь их, и все. Бессмысленный кокон. Он ощутил схожее, запоздалое недовольство, вспомнив линии пересечения явленных ему трав. Так не годится. При этом он был совершенно не способен произвести небольшую мысленную перестановку, создать собственную гармонию из данных материалов, сделать как нужно. Он мог лишь видеть все как есть. Он оказался зажат меж ненадежной геометрией фаты и слишком замысловатой геометрией церкви, где замкнутые пространства должны были создать впечатление открытости, а тяжелые детали громоздились друг на друга, изображая легкость. Он мрачно смотрел на широкую, черную спину Дэниела и вдруг почувствовал то же, что во время коронации. Черный цвет поглощал свет, не отражая его. Черный лучился мягким жаром: от него делалось темно и тепло. Линии энергии, волоконца всевозможных сил уходили в твердую плоть под черной тканью и там сворачивались, утихали, замирали совсем. По крайней мере, так ему казалось. Он уставился в неподвижную, упрямо несогбенную спину Дэниела с чуть выступающими лопатками и перестал думать. Прошло время. Маркус почувствовал голод. Зевнул. Завозился, изнывая от неловкости в неудобном выходном костюме и парадных ботинках. Встал и пошел вслед за семейством в ризницу.
Читать дальше