И с неожиданной горечью и болью Симон понял вдруг: он сам чувствует себя теперь одним из здешних крестьян, которые столь мало значат для Эрленда, что тот даже не задается мыслью, что они думают о нем. А ведь Симон оказался среди них по вине Эрленда – по вине Эрленда вышел из круга рыцарей и знатных вельмож. Пусть Симону выпала не такая уж незавидная доля – он владеет своим родовым Формо, и дом у него полная чаша, – но Симон не забыл, что порвал со своими родичами, друзьями юности, с людьми, равными себе, потому, что ему пришлось, как нищему, обойти их всех с протянутой рукой, и теперь он не в силах смотреть им в глаза – не в силах даже вспоминать об этом. Ради Эрленда он почти что бросил вызов своему королю и закрыл себе доступ ко двору. Он выдал Эрленду такую свою тайну, что одно напоминание об этом было для него горше смерти. А Эрленд держит себя с ним так, точно ни о чем не догадался и ничего не помнит. Этому молодчику и горя мало, что он растоптал чужую жизнь…
В это мгновение Эрленд обратился к свояку:
– Пожалуй, нам пора в путь, Симон, если к вечеру мы думаем попасть домой. Я пойду погляжу на лошадей…
Симон поднял глаза на свояка, и у него вдруг горько защемило сердце при виде высокой, стройной фигуры Эрленда. Под капюшоном плаща Эрленд носил черную шелковую шапочку, которая плотно облегала голову и завязывалась под подбородком, и в этом уборе его узкое смуглое лицо с большими светлыми, глубоко сидящими глазами казалось еще моложе и красивей.
– А ты тем временем завяжи мой мешок, – добавил Эрленд с порога и вышел во двор.
Остальные участники собрания продолжали рассуждать о тяжбе.
– Чудно все-таки, – заметил кто-то, – что Лавранс так неосмотрительно заключил эту сделку: он ведь никогда не действовал сгоряча и больше других крестьян разбирался во всем, что касалось купли и продажи земли.
– В этом деле повинен мой отец – заявил Холмгейр, сын священника. – Он сам сказал мне сегодня утром: послушайся он тогда Лавранса, все уладилось бы само собой. Но вы ведь помните, каков был Лавранс. со священниками он всю жизнь держался кротко и смиренно, как овечка…
– И все же Лавранс из Иорюндгорда всегда пекся о своем благосостоянии, – возразил кто-то.
– Он и думал, что печется о нем, коли слушается советов служителей божьих, – смеясь, сказал Холмгейр. – Что ж, их советы иной раз полезны и в мирских делах – если только ты не вздумал позариться на лакомый кусок, на который точит зубы сама церковь…
– Да, Лавранс был на редкость благочестивый человек, – сказал Видар, – никогда он не жалел ни денег, ни скота, коли дело шло о пожертвовании на церковь или о милостыне для бедняков.
– Что правда, то правда, – задумчиво отозвался Холмгейр. – Впрочем, будь я так богат, как он, я бы тоже не скупился на пожертвования ради спасения своей души. Но я не стал бы обеими руками раздавать свое добро, как это делал Лавранс, да еще при этом ходить с красными глазами, без кровинки в лице всякий раз, как побываю у священника и покаюсь в своих грехах. А Лавранс ходил на исповедь каждый месяц…
– Слезы раскаяния – милосердный дар святого духа, Холмгейр, – заметил старый Ингемюнд, сын Бьёрна. – Блажен, кто выплакал грехи свои в этом мире, тем легче обретет он покой в другом…
– В таком разе Лавранс уже давно блаженствует в царствии небесном – он только и делал, что постился и умерщвлял свою плоть. Говорят, в страстную пятницу он запирался наверху, в стабюре. и бичевал себя плетью…
– Заткни глотку! – оборвал его Симон, сын Андреса, дрожа от негодования; вся кровь бросилась ему в лицо. Он не знал, правду ли говорил Холмгейр. Но когда после смерти тестя Симон разбирал его личное имущество, на самом дне ларца с книгами он обнаружил небольшую продолговатую деревянную шкатулку и в ней плеть наподобие тех, что в монастырях зовутся «дисциплиною"; на ее сплетенном из ремней хвосте виднелись темные пятна, быть может это была и кровь; Симон сжег ее с каким-то скорбным и почтительным страхом; он понимал, что подсмотрел нечто такое в жизни Лавранса, что не было предназначено для посторонних глаз.
– И, уж во всяком случае, Лавранс не рассказывал об этом своим слугам, – сказал Симон, когда вновь обрел наконец дар речи.
– Понятное дело, все это досужие сплетни, – с готовностью согласился Холмгейр. – Да и едва ли у Лавранса были такие грехи, какие стоило замаливать при помощи… – Он ухмыльнулся. – Проживи я жизнь так благочестиво и праведно, как Лавранс, сын Бьёргюльфа, да будь у меня при этом такая хмурая жена, как Рагнфрид, дочь Ивара, я скорее бы все глаза себе выплакал о грехах, которых не совершал…
Читать дальше