— Беса проклинаю! — вопила боярыня.
— Веди княгиню!
Допрашивал обеих до десятого часа ночи, отвезли назад в клеть, сковали ноги.
Было снежное, тихое утро, когда пришел дьяк снова на морозовский двор, сестер расковали, надели боярыне цепи на шею да на руки. Она поцеловала их.
— Павловы те узы на мне, — сказала она. — Слава богу!
Вывели, посадили на дровни, кругом стояли свои бесчисленные домашние, густо к морозовскому двору бежал, собирался народ. Прибежала и Анна Ряполовская, княгиня, затерявшись в толпе. И повезли боярыню Морозову на дровнях, открыто и с бесчестием, — за дровнями бежал, валил народ в Кремль через Красную площадь.
Еще бы! Позорно, в простых дровнях, везли перед всем народом первую по Москве боярыню, которая ездила в карете с серебром, запряженной двенадцатью конями, в кованной серебром сбруе! Везли медленно, народ валил валом, поспешала, увязая в снегу, княгиня Урусова… Боярыня Морозова в смирной своей шубе сидела вытянувшись, прямая как стрела, звенела гордо цепями.
Было около полудня — Тихон Босой сидел в харчевне Гостиного ряда, за сбитнем, говорил с Панферовым Федор Иванычем — надо было заготовить валяных шапок да рукавиц для Сибири на тую зиму. Цены были подходящие, Панферов был человек верный, готовились было ударить по рукам, когда огромная толпа народа, валившая за дровнями с Морозовой, привлекла вниманье Тихона.
— Выйдем-ка, Федор Иваныч, кого ж это везут?
— Боярыню Морозову народу кажут-с! — уронил пробегая мимо легконогий половой с братиной на подносе.
Вся Москва знала, что творилось у Егория-на-Холме, у Морозовых, хорошо понимала, что царь здесь рвет со своим старомосковским прошлым… Не боярыню Морозову-то везли на дровнях. Это везли Морозовых, ломали души тех, кто еще держался за старину.
Дровни двигались медленно вдоль Гостиного ряда, поворачивали к Спасским воротам. С рундука Тихон видел бледное лицо с закованными в темные круги, бешено горящими глазами. Худая рука была поднята высоко, три пальца пригнуты, два пальца вытянуты вверх, словно рвали само небо… А тучи как раз взмахнули полой овчинной шубы, заклубились, открылось предвесеннее солнце, ослепительно засиял снег.
Люди, толпясь, тесня друг друга, бежали за дровнями, что легко уносила одна гнедая лошаденка, бежали за этим горящим взглядом, за этой жгучей, высокой правдой, которая сама настолько больше жизни, что может отбросить прочь и саму жизнь…
Тихон стоял на крыльце с листом бумаги в руках, на котором только что писали они с Панферовым свои расчеты, все забыв, захваченный зрелищем молчаливой толпы. И вдруг вблизи от крыльца в толпе он увидел Анну, свою Анну…
В каптуре, покрытая в роспуск ковровым платом, в красной шубе, она тоже спешила за Морозовой, за санями, все забывая, отрешенная от земли, с лицом, залитым слезами, поседевшая, постаревшая, но по-прежнему прекрасная. Тихон услыхал ее голос, грудной, единственный на всю жизнь голос любимой женщины:
Уж и где, братцы, будем,
Эх, дни дневати, ночи ночевати
И эх, будем дни дневати, ночи ночевати,
Да-эх… в синем мори-и…
— Анна! — вскрикнул он негромко. — Аньша!
Она не услышала, она уходила, бежала за боярыней Морозовой, спешила за этим черным людом, обреченным добровольному страданью, требующим высокого милосердия, а он оставался на крыльце харчевни, обреченный делам, промыслам, торговле, всей той плотной ткани повседневности, которая вот этот миг оказалась прорванной, как февральские тучи.
Тихон стоял на рундуке, весенний ветер трепал его поседевшие кудри, — он смотрел туда, как безвозвратно, навсегда уходила от него его юность, его единственная любовь.
— Анна!
Гнедая лошадка, потрясывая ушами, усердно переставляя ноги, уже ввозила дровни в Спасские ворота. Проехали мимо Чудова монастыря, мимо царева Верха, и напрасно тут гремела боярыня своими цепями. Царь к окну не подошел…
Морозову заперли в подворье Печерского монастыря, под караул двух стрелецких голов да девяти стрельцов, Авдотью отвезли в Алексеевский монастырь, держали тоже в цепях.
Тем временем на морозовском двору у Егория-на-Холме приключилось несчастье — Ванюшка Морозов, последний из Морозовых, заболел и помер.
Ахнула, загудела вся Москва. Царь-то посылал к нему своих немецких лекарей. Так оно и есть! Залечили, проклятые!
Федосья Прокопьевна в своем заточении рыдала в отчаянии…
— Сын мой! Сын мой! Погубили тебя! Отступники!..
Читать дальше