Радея за монетку, мужички разгромили весь дом. Они так рьяно орудовали ножами и топорами, что, по словам слуги, в доме и целого стула не осталось: разбили несколько дорогих зеркал, все окна, всю посуду и фарфор; выбросили книги и бумаги на лужайку и, просто забавы ради, подожгли. Одной-единственной уцелевшей вещью оказалось маленькое распятие слоновой кости, которое осталось висеть на стене разгромленной спальни пана Николаса над беспорядочной грудой ковров и разнесенной в щепки кровати красного дерева.
Заметив, что слуга пытается ускользнуть с лакированной шкатулкой, они ее отняли, а упиравшегося слугу выбросили из окна столовой. Дом был одноэтажный, но с высоким цоколем, и удар оказалось столь сильным, что слуга остался лежать обездвиженный до самых сумерек, когда повар и конюх осмелились выйти из своих укрытий и забрать его. К тому времени мужички уже ушли и унесли шкатулку, полную бумажных денег. Так они решили. Выйдя в чисто поле и вскрыв ее, они обнаружились документы на гербовой бумаге, орден Почетного легиона и Крест Храбрых. Увидав кресты, в которых кузнец признал награды, что только царь один дарует, они страшно испугались содеянного и, покидав все в канаву, бросились врассыпную.
Именно эта утрата окончательно сломила пана Николаса. Разграбление дома, казалось, не произвело на него такого впечатления. Оба креста нашлись и были возвращены, пока дядюшка лежал, оправляясь от потрясения. Это способствовало его затянувшемуся было выздоровлению, но шкатулку и бумаги, сколько ни искали их по канавам, вернуть так и не удалось. Он не мог смириться с потерей наградного листа на орден Почетного легиона, в котором излагались его заслуги. Этот текст он помнил до последней запятой и после постигшего его удара, бывало, даже декламировал его со слезами на глазах. В последние два года жизни эти строчки преследовали его неотступно, и даже в одиночестве он повторял их снова и снова. В подтверждение этому старый слуга не раз говорил ближайшим друзьям: «Больно слышать, как ночами хозяин вышагивает по спальне и молится на французском языке».
Примерно за год до этих событий я в последний раз видел пана Николаса, вернее он видел меня. Как я уже говорил, моя мать приехала тогда на три месяца из ссылки и проводила отпуск в доме брата, а друзья и родственники приезжали отовсюду, чтобы выказать ей уважение. Невозможно представить, чтобы пан Николас манкировал подобным визитом. Девчушка всего нескольких месяцев от роду, которую он держал на руках в день своего возвращения домой после стольких лет войны и изгнания, теперь сама расплачивалась за веру в спасение родины тяготами ссылки. Присутствовал ли он в день нашего отъезда, мне не ведомо.
Я уже признавался, что для меня он был прежде всего человеком, который в юности съел зажаренную собаку в глуши заснеженного соснового леса. Мне трудно отыскать его в своих воспоминаниях. Нос крючком, редкие седые волосы, несвязный ускользающий образ – худой, сухопарый, прямой, застегнутый по-военному на все пуговицы – это все, что теперь осталось на земле от пана Николаса; лишь эта смутная исчезающая тень в памяти его внучатого племянника, который, надо полагать, только и остался в живых из всех, кого немногословный пан Николас повстречал на своем пути.
Но я хорошо помню день нашего отъезда обратно в ссылку. Причудливый ветхий тарантас, запряженный четверкой почтовых лошадей, стоит перед широким фасадом дома с восемью колоннами, по четыре с каждой стороны просторной лестницы. На ступеньках слуги, несколько родственников, пара ближайших соседей – в полной тишине; на лицах выражение холодной сосредоточенности; моя бабушка, вся в черном, с застывшим непоколебимым взглядом; мой дядя, под руку ведущий мать до кареты, куда меня уже усадили; наверху лестницы моя кузина в короткой юбочке из красной шотландки, как маленькая принцесса в сопровождении фрейлин; старшая воспитательница, наша милая тучная Франческа, тридцать лет служившая семейству Б.; бывшая кормилица, которая теперь присматривала за детьми на прогулке – красивое, полное сочувствия крестьянское лицо; и добрая дурнушка мадемуазель Дюран, гувернантка, на чьем лице цвета оберточной бумаги черные брови сходились над коротким, толстым носом. Среди всех глаз, устремленных на карету, только ее добрые глаза роняли слезы, и только ее всхлипывающий голос, обращенный ко мне, нарушил молчание: «N’oublie pas ton français, mon chéri» [7] Не забывай французский, мой милый ( франц. ).
. За три месяца, просто играя с нами, она научила меня не только говорить по-французски, но и читать. С ней было по-настоящему интересно играть. Вдали, на полпути от главных ворот, стояла легкая открытая повозка, запряженная по-русски тройкой лошадей. В ней, надвинув на глаза фуражку с красным околышем, сидел уездный исправник.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу