«Йа, брат мой, йа, Халед, круги эти проходят, как время».
«Йа, брат мой, йа, Элимелех, в нашей поговорке время говорит человеку: ты проходишь».
Кот вторгается в размышления Соломона. «Птичка-кошечка» поднялась на подоконник, жмурится от света и ластится к Соломону. Между домами рыдает кот, страдающий от любви, и Соломон сталкивает кота на лужайку. Кот мгновенно исчезает, и из кроны фикуса доносится его мяуканье призывом к ночному гулянью. Соломон бормочет: «Глупый развратник», и глядит на красные крыши, с которых ветер сгоняет пыль. Глаза его ловят последний солнечный луч на жестяной водосточной трубе и возвращаются к месту, где он раньше видел Адас, и он про себя обращается к этому пустому месту: «Явно развратник, но вовсе не глупый».
Соломон старается не смотреть на край аллеи, примыкающей к лужайке, и решает, что Адас была лишь некой галлюцинацией, но глаза Рахамима приковывает его внимание к аллее. Зять Шлойме выглядит весьма печальным и не сводит своих темных глаз с того места, где на миг предстала глазам Соломона Адас. Неужели она стояла там и, увидев Рахамима, убежала? В дни, когда Амалия уже была при смерти, по кибуцу прошел слух, что Адас проводит ночи с Рахамимом. Давно кибуц чешет языки по поводу Адас. Кто же это распространяет эти подлые сплетни о его девочке? Кто превращает ее в потаскуху? Нет у Адас защитника, кроме Соломона, который ведет с ней беседы, пытаясь наставить на путь истинный. Черные пылающие глаза Рахамима, не отрывающиеся от подозрительного места, вносят сомнение в душу Соломона. Голос Шлойме Гринблата эхом откликается в ушах Соломона. Какого Шлойме? Нет уже рыжего Шлойме, есть только седой Шлойме. И все же он остается огненно-рыжим Шлойме, толкающим речи на лужайке – слово к слову, слово за слово, слово заползает под слово и взгромождается на слово, поток слов потрясает воздух весеннего вечера – «ориентация, ситуация, конспирация, диалектика, социализм и сионизм». Соломон закрывает глаза и затыкает уши – не видеть и не слышать, но ничего не помогает – Адас не исчезает из его внутреннего взора и слова Шлойме продолжают изводить его слух. Стоит Соломон у окна, и старое его сердце колет патетика слов Шлойме. Господи, Боже! Неужели ушел хамсин, чтобы Шлойме открыл рот? День прошел, как все проходит, а Шлойме остался. И вот уже год, как нет Амалии. Умерли Насер и президент Де Голль, а прекращение огня, завершившее Войну на истощение, пока еще соблюдается, и Шлойме сыплет словами, обсуждая эти события. Весна эта – весна доктора Гуннара Яринга и, само собой понятно, Шлойме Гринблата. Представитель ООН Яринг работает на линии враждующих государств, а Шлойме – на лужайке, перед членами кибуца, – работает на ту же тему. Доктор в бесконечных челночных поездках толчет в ступе требование арабских стран – отступления Израиля с земель, взятых в Шестидневной войне, и этого же требует Шлойме. Добрая Амалия называла Шестидневную войну «войной Мойшеле». Шлойме Гринблат называет эту войну – «агрессивной». Господи, Боже, как переживала Амалия за Мойшеле! Мойшеле вернулся после шести дней войны, чтобы затем участвовать в тысячедневной войне, Войне на истощение, во время которой испытывала Амалия страдания от болезни, приближающей ее к кончине. День ото дня она съеживалась, и уходила из жизни на глазах. В последние ее дни жизнь лишь теплилась в ее глазах. Она устремлена была взором в дальний мир. Смерть уже наложила печать на ее руки, снующие без конца поверх простыни. Сжимал их Соломон, и они трепетали в его пальцах, как та птичка, которую он поймал в далеком детстве, и в палате, где умирала Амалия, он слышал голос матери, приказывающей, отпустить птичку именно потому, что он ее любит. Соломон отпустил бледные руки Амалии, дав им взлететь на крыльях смерти, и приблизив свое лицо к ее лицу, прошептал: «Птичка моя, маленькая птичка с виноградников».
Этот шепот пробудил Амалию от действия наркотиков, успокаивающих ее боли, глаза ее наполнились жизнью, и она спросила о Мойшеле и об окончании войны. И он успокоил ее, солгав, что война, вероятнее всего, завтра закончится, и она привстала из последних сил в постели, и всезнающие ее глаза смотрели на Соломона, и она сказала на последнем дыхании:
«Завтра? Соломон, быть может, уже не будет никакого завтра?»
Мудрая Амалия знала свой день и свой час. Назавтра она умерла, а долгая война не кончилась. В день ее похорон были особенно жестокие бои. Мойшеле прибыл прямо с переднего края, чтобы проводить ее в последний путь. Вне сомнения, две войны Мойшеле приблизили конец Амалии. Он вернулся с войны целым и невредимым, и тут же уехал за границу. Во всяком случае, сейчас тихие дни. Правда, иногда нарушается покой: швырнут гранату, подложат взрывчатку, просочатся террористы и убьют женщин и детей, но это уже не дело Мойшеле. Парень свою миссию выполнил, и сейчас пришел черед более молодых ребят, таких, как этот, к примеру, наглый Юваль, который, по разговорам, приударяет за Адас. Знал бы Соломон, кто распространяет эти сплетни? Мойшеле, странствующему на чужбине, нечего здесь терять, лишь бы писал письма. Почему он не написал хотя бы короткое письмецо в годовщину смерти Амалии. И все же, страна наша сейчас спокойна, хотя покой этот, по Шлойме Гринблату, не имеет ни веса, ни значения. Мудрая Амалия, конечно же, поддержала бы слова Шлойме. Добрая душа, она ненавидела войну даже больше, чем не терпела Шлойме. Этот год, 1971-й, был удачным для Шлойме: он был выбран координатором политической комиссии кибуца. Теперь нельзя уже было иронизировать по поводу его болтовни. Теперь ему можно развивать тему войны и мира, и он сидит на лужайке, среди общества, и речь его не иссякает, и единственный, кто не слушает его, это Рахамим, который был ранен в голову в Войну на истощение.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу