Ветер совсем утих, и странно было видеть, как в безмолвии белая стена тумана подступала все ближе и ближе.
Утром что-то заставило меня проснуться раньше обычного, и когда я открыл глаза, в комнатке было призрачно светло, как в утро первого снега.
Но это был не снег, — иней.
Все вокруг словно в молоке: от никлой травы до вершин сосен, слившихся с небом. Все, что еще вчера хранило остатки скудного тепла, омертвело. Но чем больше я всматривался в новый лик природы, тем яснее чувствовал, как нечто, поначалу тревожное, стало переходить в легкую печаль недолгой разлуки с теплым солнцем, грибными дождями, запахами цветов, пересвистом птиц.
Печаль эта была светлой и радостной.
Нога вдруг соскользнула с обледеневшего следа-стежки, едва удержался на краю мигом открывшегося черного провала. Я сел на край стежки, принялся вытряхивать из сапога сероватый водянистый снег.
Что-то тонко зазвенело в глубине провала, как осколки стекла, сливаясь в еле слышный перезвон.
Прислушался. Да это же голос весны: где-то под толстым еще пластом осевшего снега звенела первая вешняя вода.
Промозглым февральским утром выбрался я из шумного автобуса, не мешкая стал на лыжи. Разминаясь, наезженным склоном скатился вниз, перебежал ставное озерцо, влез на сугробистый берег. И вот уже знакомый лес, рукой подать.
Потом забрался в такую тесноту да темень, что оторопь взяла, — неуютен без солнца зимний лес.
С трудом вышел к березовому склону, стал карабкаться на вершину. Шагнешь — дребезжа заскользят позади крупинки наста. Всю горку обкружил, пока осилил.
Прислонился к сосне передохнуть, солнце вдруг, слышу, толк в спину, тепло, осторожно, будто говорит: а ну-ка, теперь полюбуйся.
Красота!
Вдали — очерченные белизной снега густочерные неровности перелесков, синева оторочек-теней, ближе — неисчислимость снежных звезд. Присел на пенек, еще сюрприз: голая березка на льняной синеве неба.
Прикуривая, чиркнул о коробок спичкой — шорох, как выстрел.
После понял вдруг, что так торопило меня в серость утра, в зябкость первого автобуса, сюда, на эту опушку: желание тишины.
Лишь изредка, до весенних голосов птиц, навещает она наши леса с теплым уже февральским солнцем и на редкость чистой в эту пору глубиной неба.
Когда бы я ни проходил мимо трех осиновых пней-близнецов, черневших возле сосновой опушки, всегда видел на снегу свежие заячьи кружева. Все вокруг пней искружат, не торопясь, исполняя свой, заячий танец.
Может, от беды спасли их деревья, может, от вьюги укрыли, может, подарили ветку в голодный день.
Это был совсем обычный лесок: сосенки, местами ельник и лещина, заросли кисло пахнущей крапивы, островки рослых осин. А между ними — сарафаны лужаек в ромашках, в клеверах. С утра дотемна висел над ними шмелиный гул.
И все же это был странный лесок.
Как бы я ни пересекал его — на каждом шагу встречал улиток. Холодно-масляные, ползли они по сырой земле, даже залезали на деревья, и когда их панцырь становился, наверное, невмоготу тяжелым, спускались вниз, опять кружили по земле, оставляя чуть заметные шершавые следы.
Сколько я ни присматривался — не замечал улиток на опушках, не встречал в соседних лесах. Будто раз и навсегда очертили они дороги странствий, не рискуя перешагнуть страшную для них грань солнца и тени.
А ведь сделай одна из них всего один лишний шаг — и перед ней открылся бы совсем иной мир.
Как все же важно в жизни сделать именно вот такой, первый шаг.
Старая-престарая ель стояла на опушке. Смыли дожди и ветры с ее корней песок, оголили. И когда мой взгляд упал сначала на эти цепкие еще корни, потом потянулся вверх по чистому, почти до вершины без сучьев, стволу, я увидел: да это же Останкинская башня!
Громадина, а будто невесома, закинешь голову — верхушка в облаках, будто из стали отлита, на века.
Читать дальше