Я вывел мальчугана на улицу. Дальше дорогу домой он знал сам.
Несколько минут, зайдя в театр, я буквально мучился: вернуться мне в гримуборную Качалова или не вернуться? Меня смущал Станиславский и как магнит тянул Есенин. В одном я был твердо уверен: поэт от души хотел, чтобы я был рядом с ним. И это чувство победило. Я, даже не постучавшись, вошел в гримуборную. Но тут же схитрил: доложил Станиславскому, что мальчика я вывел, а дорогу домой он знает сам.
Есенин подошел ко мне, положил на мое плечо руку и, глядя на Станиславского, сказал:
— Константин Сергеевич, смотрите, с какими лицами родятся парни у нас в Рязани!.. С него хоть сейчас пиши Христа или Алешу Поповича. С крыльца своего дома я хорошо вижу трубу его избы. Наш, зареченский, из Клепиков.
После этих слов взгляд Станиславского, который я нет-нет да ловил на себе, стал потеплее. Дружеские слова Есенина вроде бы узаконили меня в этой недосягаемой для меня компании, сделали своим.
А когда после спектакля в гримуборную вошел Качалов и одним своим обликом и царственными одеждами внес какую-то особую волну величия, Есенин засуетился, разволновался, сразу открыл обе бутылки, развернул шоколад и принялся разливать в стаканы вино. Качалов снял с себя шапку Мономаха и надел ее на Есенина.
— Вот кто на Руси сегодня достоин носить эту шапку! — сказал Качалов и чокнулся с Есениным.
Нужно было видеть в эту минуту лицо Есенина, когда он со стаканом вина в руках подошел к зеркалу и увидел себя. По щекам его пробежала нервная дрожь. В глазах вспыхнул какой-то особый блеск. Он подошел к Качалову и тихо, еле слышно попросил:
— Можно, я в этой короне побуду несколько минут?
Качалов разразился своим звонким раскатистым смехом.
— Ради Бога!.. Хоть час, хоть всю ночь!..
— А она ведь действительно тяжела, эта шапка, — как-то загадочно, почти шепотом произнес Есенин. А потом помолчал и, бросив взгляд на Станиславского, добавил: — А все-таки счастливым человеком был Мономах! V него в белокаменной были царские чертоги, а у меня в ней нет даже угла. Выпьем за то, что на земле есть Русь, а на Руси были Мономах и царь Петр!..
Выпили все. Выпили до дна.
И снова Есенин читал стихи. Его надсадный с хрипотцой голос иногда переходил на шепот. Филигранной работы остроконечная царская шапка, увенчанная крестом и опушенная собольим мехом, всему облику Есенина придавала величие и возвышенность духа. Потом вдруг губы его болезненно и желчно искривились, он опустил голову и после паузы продолжил:
…Но эта сволочь, хладная планета,
Ее и солнцем — Лениным не растопить.
Вот отчего с больной душой поэта
Пошел скандалить я, озорничать и пить…
Станиславский попросил Есенина прочитать стихи, посвященные собаке Качалова.
— Хотя эти стихи я знаю наизусть и слышал, как вся Москва поет их под гитару, но мне очень хотелось бы их послушать в авторском исполнении.
— Я вас понял. — Есенин подошел к зеркалу, посмотрел на себя, снял с головы шапку и бережно положил ее на маленький столик, стоявший в углу.
— Стихи очень личные, а поэтому Мономах здесь не годится, — сказал он и, расставив широко ноги, склонил голову, глядя в пол. На лице его засветилось озарение, словно в эту минуту перед ним, у ног его, сидел качаловский пес-красавец, которого увековечил знаменитый поэт. И полились… Полились слова, полные ласки, любви и нежности…
Дай, Джим, на счастье лапу мне,
Такую лапу не видал я сроду,
Давай с тобой полаем при луне
На тихую январскую погоду.
Ты по-собачьи дьявольски красив,
С какой-то милою доверчивой приятцей,
И, никого не взяв и не спросив,
Как пьяный друг, ты лезешь целоваться…
Станиславский жадно следил за выразительным лицом поэта и иногда слегка шевелил губами. Мне даже показалось, что он вместе с Есениным, попав под власть его ритма, читал эти стихи про себя. А когда поэт дошел до строк, где говорилось о Качалове, он поднял голову и с улыбкой какой-то почти детской доверчивости посмотрел на Василия Ивановича, который продолжал оставаться в царских одеждах, сняв с себя только грубый грим и наклейки.
…Хозяин твой и мил, и знаменит,
И у него гостей в дому бывает много,
И каждый, улыбаясь, норовит
Тебя по шерсти бархатной потрогать…
После этих стихов некоторое время все молчали. Потом Есенин разлил по стаканам последнюю бутылку вина и снова надел на голову царскую шапку. Увидев себя в зеркале, он нахмурился, снял ее, поставил на стол непригубленный стакан и сказал, что хочет прочитать отрывок из неоконченной поэмы «Гуляй-поле», где говорится о Ленине. Качалов и Станиславский выразили горячее желание послушать. Я тоже что-то пробормотал, не решаясь вставать на одну ногу со знаменитостями. Но и промолчать, не выразить желания послушать великого поэта я не мог.
Читать дальше