— Ты хочешь изменить что-то?
— Нет, — сказал врач. — Не знаю, почему, но верю, что тебе будет неплохо… А быть может, мне просто хочется, чтобы ты здесь осталась.
Марен Грипе прислонилась к спинке стула и почувствовала себя удивительно спокойной, даже дышать стало легче.
— Ты все здесь делаешь сам? — сказала она и прибавила: — Здесь, в больнице? Когда я смотрю, как ты сидишь за своим письменным столом, так думаю, что ты живешь здесь. Никогда не выходишь.
В уголках глаз доктора собирались морщинки, а когда он наклонял голову налево, она видела на шее шрам. Он пытался скрыть его, прикрывая шелковым шарфиком, но когда он наклонял голову, шарфик соскальзывал с шеи и обнажал шрам. Он работал слишком много, и при ярком дневном свете хорошо были видны мешки под глазами, а когда он пытался не слышать крики больных, пальцы, сжимавшие ручку, дрожали. Он обмакнул перо в чернильницу, провел по краю, чтобы убрать лишние чернила и стал медленно писать в журнале.
— Ну, так как? — сказал он, продолжая писать. Он видел, что она улыбнулась, и ему это понравилось. — По крайней мере, ты не боишься меня.
— Нет, — сказала Марен Грипе.
— Ты знаешь, почему?
Марен Грипе посмотрела на шелковый шарф. Увидела шею и шарф, кадык, двигающийся вверх и вниз, когда он говорил, увидела в свете окна, что он моложе, чем вначале ей показалось, и она сразу успокоилась, как когда пила женевер. Она знала, что не должна этого делать, но все же выпрямилась, отвела плечи назад, как можно дальше, и ей нравилось, что доктор смотрел на нее.
— Можешь себе на минутку представить другого мужчину на месте Тюбрин Бекка? Можешь, как ты думаешь?
— А кто это мог бы быть?
— Я просто хочу знать.
Марен подумала, бром лучше женевера. Лучше, потому что она чувствовала себя уверенней. Она видела, как доктор повернулся на стуле, вытер перо о чернильную подушечку, посмотрел на кончики пальцев, которые были синими, а ногти на правой руке — черными.
— Все еще надеешься увидеться с ним? — спросил доктор. — Все еще надеешься встретиться с Лео Тюбрин Бекком?
— Парк там? — спросила она и кивнула в сторону деревьев за окном.
— Да, — улыбнулся он. — Я же сказал тебе: это парк, богатый человек пожертвовал часть своего имущества на закладку этого парка. Никогда не видела парков? После работы, по дороге домой, я обычно сижу там на скамеечке.
Он указал на одну скамейку под липой.
— Могу я выйти? Могу я выйти без всякого надзора?
— Естественно, можешь.
— Даже сейчас?
— Само собой разумеется. Если ты так хочешь.
— Можно, я пойду к морю?
— Тебе хочется видеть море, так? Может, ты должна видеть море? — сказал доктор. — Знаю, знаю, кто живет на островах, всегда тоскует по морю.
— Да, — отвечала она. — У моря я чувствую себя лучше.
На следующий день, в два часа дня, они вместе покинули больницу. Всегда уступчивый доктор Халлум на этот раз настоял на том, чтобы они не сразу спустились к пристани, а побродили немного по городу, прежде чем рейсовый катер отвезет Марен назад, на ее остров. Он так захотел, доктор Халлум, который впервые встретился не в теории, а на практике с явлением, именуемом в энциклопедиях «внезапным проявлением любви». Ирония судьбы!
Они шли по улице, прозванной в народе «шикарным авеню», и доктор нарочно замедлял шаг, и Марен взяла его за руку, сплела его пальцы со своими, и это ее движение, рассказывал он спустя несколько часов епископу, было таким желанным, что у него голова пошла кругом: «Я потихонечку проклинал себя не потому, что так случилось, а потому, что я оказался неподготовленным, слишком тучным, слишком старым и слишком усталым». Все навалилось нежданно-негаданно, и когда они так прогуливались, мимо белых деревянных домиков, казалось бы в идиллическом окружении, с едва заметными тенями женщин за окошками, служившими им наблюдательным пунктом и местом прохлады в невыносимую жару, он понял, что выдал себя и свои чувства. «Ужасно, — пояснял он. — Все заметили. Стыдно. Я знал, что ритм моей жизни станет теперь другим. Просыпаясь, я буду думать о ней. Завтракая, я буду думать о ней. Все, все в моей жизни изменится. Некогда простое станет сложным, станет болью, — пояснил он. — Но противостоять, бороться — выше моих сил! Невозможно. Знаю только, что так будет, изменить ничего нельзя. Знаю и понимаю, вот так! Потому что Марен Грипе стала частью меня, вошла в мою жизнь и не уйдет из нее никогда. Тяжело об этом говорить», — исповедовался он епископу, который тихо сидел и слушал, прикрыв рукой рот.
Читать дальше