Нас тянуло к перекрестку, где были магазин и булочная. Как голодные псы, провожали мы тоскливыми вожделеющими взглядами людей, уносящих свой пайковый хлеб.
Не было никакой надежды на подаяние — все были одинаково истощены, а рассчитывать на сердобольность даже не приходило на ум, но меня магнитом влекло к булочной. И с тупым упорством бездомного голодного пса я торчал у дверей, сумрачным звериным сознанием на что-то надеясь.
И чудо пришло…
Я переминался у булочной, и хилое послеполуденное солнце чуть пригревало шею и лицо, облегчая зуд, разъедавший прыщавую кожу. На перекрестке поэтов было тихо, как перед обстрелом, в этот предвечерний час. И почти никто не заходил в булочную — люди выкупали хлеб с утра. Я стоял на необычно пустом, даже для обезлюдевшего города, перекрестке. От жидких серовато-охряных бликов солнца на треснутых плитах тротуара, от ощущения стихшего зуда, от привычного чувства голода и легкого головокружения меня обволокла туманная истома, и я сел прямо под окном булочной, заложенным мешками с песком. Перекресток дрогнул и скривился перед глазами, но только на миг, потом все стало четким и ясным — трещины тротуарных плит, афишная круглая тумба в лохмотьях серой плакатной бумаги, уцелевшие пыльные стекла в окнах дома напротив. Спокойным и легким стало дыхание, и в меня вдруг вошло тихое умиротворение.
Я ни о чем не думал и ничего не хотел — зауряднейший миг застыл, как мыльный пузырь на кончике соломинки, отразил в радужных бликах своими невесомыми стенками все вокруг и бесшумно лопнул, — я ощутил, что я есть, что я жив… Это был миг особенной полноты бытия, миг высшего постижения, когда подросток с голодным сумеречным полусознанием вдруг без слов и мыслей — на едином вздохе — постиг Время.
Зауряднейший миг застыл, как мыльный пузырь на кончике соломинки, дрогнул и бесшумно исчез, и тот смутно сознающий себя комок покрытой струпьями плоти, которым я был тридцать лет назад, сидя на тротуарной плите под заложенным мешками с песком окном булочной, постиг огромность этого мига в истекающем дне и крохотность в предлежащей жизни, постиг неповторимость и обыденность каждого биения своего истощенного голодом сердца.
Если бы существовало провидение, то в тот же миг моя жизнь должна была прекратиться. Какой-то там косноязычно бормочущий старичок наверху, воображающий себя самым главным, должен был умилиться этим сидящим на тротуаре, бессмысленным, как вечность (в самом деле, чистая длительность — что она такое?), комком коржавой плоти, — этот старичок должен был утереть слезы умиления, всхлипнуть и, на манер древнеримского плебея в цирке, опустить долу свой заскорузлый большой палец. Но старичок-провидение не даровал мне блаженного конца, — старики чувствительны, но равнодушны и забывчивы.
И я очнулся под окном булочной, не понимая, что со мной, не помышляя о вечности, лишь умирая от желания жить. И тут пришло чудо…
В жидких серовато-охряных бликах, на фоне лохматой афишной тумбы надо мною взошло девчоночье лицо; худое, оно было некрасиво той тревожащей непропорциональностью черт, которая в грядущем обещает пронзительную красоту. Но ничего этого не понимал я тогда, а просто бездумно и тупо смотрел на большой рот и острый подбородок, на торчащие, с синеватым отливом скулы, смотрел в странно неподвижные длинные глаза, где в синей эмалевой глуби полыхали магниевые искры.
Я смотрел в это лицо, и смутная тревога и узнавание всплывали во мне, как первые медленные пузырьки всплывают со дна в закипающей воде. Где-то я уже видел эту девчонку, но очень давно — в той далекой довоенной, невнятно помнящейся жизни, и ее низковатый мальчишеский голос тоже был из той жизни.
— Ты чего? — спросила она и, склонившись, приблизила ко мне свое тревожно-некрасивое лицо.
— Ничего, — угрюмо ответил я и попытался встать на ноги, но голова пошла кругом.
— Хочешь хлеба?
— Чего?! — Вопрос ее был так нелепо неожидан, что я почувствовал испуг.
— Сейчас… Подожди.
Она с видимым усилием открыла дверь булочной и скрылась, перед моими глазами мелькнули тонкие, как спички, ноги в серых драных чулках и больших, зашнурованных шпагатом мужских ботинках.
Рот наполнился горькой слюной. Слово «хлеб», странное, смутно знакомое, тревожащее лицо этой девчонки, испуг от ее слов — все это отдалось во мне болезненным полубезумным возбуждением. Цепляясь за мешки, защищавшие окно, я встал. От усилия дыхание сбилось, перекресток скова дрогнул и скривился перед глазами. Испуг подсказывал, что лучше уйти, но не было сил. И, когда она вышла из булочной, я так и стоял, сглатывая горькую слюну и обеими руками держась за мешки с песком.
Читать дальше