Все опять подхватили могучей волной:
Свадьбу но-о-вую справля-а-ет,
Сам весе-лый и хмель-но-ой.
Соборными колоколами гудели дурандинские басы, все задорнее, выше взлетал тенор Батыгина. С самого детства слышали, знали, любили они, мастера, эту старую русскую песню, вольную, как сама воля, широкую и могучую, словно матушка-Волга, неоглядную и раздольную, словно русская степь.
Стеньку с княжной и челны под раздутыми парусами писали они на своих коробках, шкатулках, пластинах, потому как не умерло в ней, в песне этой, а хранилось и жило могучее вольное чувство, свободная и раскованная душа, не ведающая ни границы, ни меры, того народа, плотью от плоти которого были сами они, а в высоком песенном строе, в ее героических образах были воплощены черты их собственных душ, что отличают великую русскую нацию.
…Пели много — «Коробейников», «Тройку», «Утес». Вспоминали, как с ними певали, бывало, братья Лубковы. Вспоминали Ивана Лубкова с его близкими сердцу пейзажами, то, как в дому у него, где всегда было весело, чисто, тепло, хорошо, гостевали они. Остроумец, философ с высоким лысеющим лбом, с короткими усиками под носом, он был любезнейшим человеком, но и умел подколоть при случае, даже «сразить» эпиграммой.
Под потолком серым войлоком колыхался в три слоя едучий махорочный дым. Кутырин рванулся снова добегать до Катьки, но был удержан Ондреевной: «Хватит уж вам, мужики, пора по домам, и так до вторых кочетов засиделись…» Ее поддержали братья Дурандины, Выкуров. Поднялись и, путая шапки, калоши, пальто, принялись одеваться, оставляя разгромленный, залитый стол с плававшими в рассоле окурками. Один Доляков не спешил, продолжал сидеть за столом в тайной надежде, не догадается ли хозяйка поднести еще и настойки, которую, как он знал преотлично, та держала всегда для почетных гостей, но хозяйка никак не догадывалась.
— Ну, а ты что, Иван? — спросила она. — Может, у нас заночуешь?
— Что ты, что ты, Ондревна! Я и так засиделся у вас, — вроде бы испугался мастер. И сообщил, как какую-то тайну, до шепота понижая голос: — Мне уж и так попадет от моёй. Слово взяла с меня, чтоб сегодня — ни-ни!..
— Тогда ступай себе с богом. Кланяйся от меня Овдотье Васильевне.
— Что ты, Ондревна! Да обязательно! Это самое… самый ей низкий поклон. В ножки ей поклонюсь, буду прощенья просить. Дюша, скажу, прости, наказала Ондревна передать… — пьяно забормотал Доляков, с трудом поднимаясь из-за стола с помощью рук хозяйки.
Ондреевна подала ему шапку, пальто, помогла попасть непослушными пальцами в рукава, проводила темным мостом, помогла спуститься с крыльца, еще раз наказав, чтобы шел только домой, ни к кому не сворачивал. Он охотно ей все обещал, но едва за хозяйкой захлопнулась дверь, как направился бездорожно, по лужам, прямо к знакомому дому Соломиной Катьки.
Долго стучал. И хотя был обруган непроспавшейся Катькой котом-полуношником, зимогором, не дающим порядочным людям покоя ни днем ни ночью, все ж получил под честное слово бутылку и, подумав, с кем бы ему разделить в столь позднее время счастливый этот трофей, направил свои заплетавшиеся стопы к немо темневшей слепыми окошками Ираидиной развалюхе, к Гришке Халде, заранее зная: уж там-то отказа ему не будет.
Утром с трудом разлепил тяжелые веки. Перед глазами — тускло мерцающее пятно. Пятно медленно разрасталось, приобретая знакомые очертания комнаты. Матица на потолке, знакомый сучок на ней, напоминающий воина в шлеме, перегородка с тикавшими на нею ходиками с гирей в виде еловой шишки, с подвешенным к ней для тяги старым замком…
Голова тупо ныла, затылок чугунный. В голове что-то сипело, будто в нее налили газировки. Во рту отравно и кисло, сердце едва телепало, вот-вот оборвется, тело долила слабость, и, выжимая холодный пот на висках, подкатывала дурнота. Помнилось, как уходили они с собрания, как заходили к Батыгину, пели, — а дальше был мрак, темная ночь…
За окном рассветало. Рассвет вставал слякотный, серый, окошко слезилось, за мутным стеклом бессильно свисали голые ветки березы, ронявшие редкие капли, — казалось, береза плакала.
Он лежал в своей горенке на железной кровати в пиджаке и портянках — видно, кто-то привел его ночью, снял с него шапку, пальто, стащил сапоги, а дальше не стал раздевать.
В избе была тишина. Он прислушался… Никого! Младшие ребятишки в школе; Надежда, старшая дочь, в швейной своей артели; старший сын Герка в училище (тоже пошел по стопам отца), а супруга куда-то ушла.
Читать дальше