Или:
«Больше, больше гусара в ногах!.. А в бровях — Мефистофеля!»
Второкурсники, все поголовно, были в Мерцалова влюблены. Как он читал свои лекции! Как умел зажигать! Кипренский, Брюллов у него были Пушкины в живописи, Федотова он сравнивал с Гоголем, Перова — с Некрасовым, Репина — с кем-то еще. О Левитане же говорил, что все пейзажисты пишут пейзажи, которые пахнут маслом, и один только лишь Левитан водит тебя гулять, — иногда после дождя, в калошах, иногда под палящим солнцем, но всегда по таким местам, где чу́дно пахнет свежим воздухом, снегом, сухой листвой или только распустившейся березой…
Сразу, как только приехал, создал он в училище драмкружок, кружок художественного чтения, спортивную секцию.
А как он читал стихи, особенно Маяковского! Те, кто слышал его, были не в силах пересказать даже свои впечатления, а только вращали глазами от восхищения да разевали восторженно рты. Из первокурсников же Мерцаловым особенно восторгался Колька, сам маравший стишата.
Впрочем, Мерцалов нравился всем, всех покорял, кроме разве Гапоненки, не терпевшего этого, как выражался он, барина, аристократа, да еще старика Норина, именовавшего искусствоведа искусствоедом .
«Ну, понес аллилуйю с маслом! Говорит — будто он один в сапогах ходит. Про ягоду мелет, а сам и цвета не видел!.. Чужим-то всяк мастер хвастать. Ты вот сам умей сделать сперва, а потом уж и хвастайся…»
Норин был человеком ворчливым и неуживчивым, искусствоведов не жаловал, называл пустозвонами, балалайками, кроме разве лишь тех, кто сами были художники и могли что-то делать, знали в искусстве толк.
Поставив задание третьему курсу, своим, Норин шествовал к ним, первокурсникам. Войдет, припадая на левую ногу, походит, уставится сзади, вздернув лешачьи густейшие брови: «А ну-ка что вы тут накрутили?» Студент обмирает под этим взглядом, ожидая, что скажет. Если бровями сделает спуск, можно работать дальше. Иной раз скупо уронит: «Холодновато, теплее надо». Или же: «Грязью пишете, мать моя!» (Это кому-нибудь из девчат.) И покажет, своею рукой положит мазок, неестественно яркий, и глуховатым своим баском пробурчит: «Вот так и держите…»
Дольше всех он обычно стоял за спиной Казаровского, наблюдая, как Митька нашлепывал красками, будто и не кистями, а квачами мазал (на курсе его прозвали Лепило).
— Это что у вас, живопись?! — спрашивал он вдруг Митьку.
— А чего же еще? — нагловато скалился тот, выкатывая бараньи глаза.
— Это не живопись, а малярничанье! — начинал кипятиться Норин.
— А я мазками привык, мазок у меня такой.
— Зачем же вы форму ломаете?!
— Я не ломаю, а я так вижу… Что, видеть по-своему запрещается?
— «Видеть по-своему, видеть по-новому, новое… Посмотрите, как я намазал, так до меня еще никто, ни один не мазал!» — напускался на Казаровского Норин. — Вы зачем сюда поступали?.. Учиться? Или мастерство нам свое показывать? Если учиться, то и учитесь!.. Ты наберись от нее сперва, от натуры-то, а потом уж и шлепай, и покоряй, и показывай мастерство! А то покорять-то мы все мастера, вот и допокорялись…
И разражался тирадой насчет новоявленных гениев, бравых ребят, находчивых неучей, что, раскусив, в чем суть, всё умеют и могут и не учась, угождают, пекут направо-налево — и достигают цели, и даже прославиться успевают. А вот Иванов, бедняга, «Явление Христа…» двадцать лет писал, да так и не кончил! И Леонардо да Винчи «Тайную вечерю» не окончил, потому как не мог найти нужного типа, натуру для головы Христа…
Просмотрев у курса блокноты с домашним заданием, вновь недоволен остался. Зачем зарисовывать все, тащить на бумагу? Зарисовывать нужно лишь то, что вызвало твой интерес, взволновало.
Он любил повторять: никогда не рисуйте молча, всегда задавайте себе задачу, ведите беседу с натурой, с самим собой. Всякое дело, он говорил, любя надо делать, даже и пол подмести. Художник живет, пока увлечен, пока он чего-то хочет и что-то может. В искусстве это — закон.
— Дело свое надо любить! Какой бы ты ни был талант, а без любви ничего не выйдет.
— А мы что, разве не любим? — спрашивал Митька. — Куда уж еще-то любить?!
— А вот «куда»…
И принимался рассказывать курсу историю про какого-то мальчика, который так любил рисовать, что забывал обо всем на свете и носом часто шла кровь. Слег, заболел, лежит как бумажный, носик уж завострился, вот-вот, не сегодня завтра, помрет. Гробик ему хотят заказать, соседская девочка прибегает мерку снимать. «Хорошенький гробик Плюшечке сделаем, обошьем его сверху красиво, тебе хорошо в нем будет лежать… А ну протяни-ка ножки! Вот та-ак… Ты умирать-то не бойся, кто до семи годиков умирает, тот младенец считается, у него на том свете крылышки вырастают, он полетит прямо в рай…»
Читать дальше