Пересев в уездном городе с поезда на подводу, тащился он по раскисшей осенней дороге домой. В памяти возникали стихи:
Опять, как в годы золотые,
Три стертых треплются шлеи,
И вязнут спицы расписные
В расхлябанные колеи…
Но не было тут ни трех стертых шлей, ни тем более спиц расписных, а была пожилая подводчица, худо одетая, в старом мужском зипуне и в лаптях, всем своим горьким, убитым видом напоминавшая «Бабу в телеге» Серова. Телега была дряхла, скрипела всеми своими суставами, колеса болтались расхлябанно, вот-вот развалятся…
Он очень любил позднюю осень, холодный хрустальный воздух, тонкое благородство осенних красок — нежнейшие, чуть уловимые глазом оттенки голых березовых грив, шоколадно-лиловые и фиолетовые; жухлые бурые, желтые, охристые оттенки увянувших трав, бурьяна, опустошающую печаль сжатых полей, выкошенных лугов с мокрыми и кривыми стогами с торчащими из верхушек остожинами, и среди этих увянувших красок — празднично-ярко, бархатным новым ковром зеленеющий клин озими…
Но сегодня кругом все было другое. Тощая лошаденка тащила телегу мимо темных обезмужичевших деревень, совсем обнищавших за годы войны и разрухи. Мертвы и мокры были поля, глаз нигде не встречал посевов, зеленеющих озимей. Мокро, убого чернели сараи, овины, иные со снятою с крыш соломой, ушедшей на корм скоту, с голо и страшно торчавшими, словно черные ребра, стропилами. И эта дорожная жидкая грязь, и телега, и баба, и черные избы, пустые поля и гумна, мокшие под осенним дождем, — все наводило тоску.
Россия, нищая Россия!
Мне избы серые твои,
Твои мне песни ветровые —
Как слезы первые любви…
Строчки, сами собой застревавшие в сердце, вызывали глухое рыдание.
Свое же родное село, оставленное три года назад, представлялось ему почему-то таким, каким оно помнилось с детства, — сытым, богатым, окруженным полями ржей и овсов, бирюзою цветущего льна, багровыми клеверами, луговым разнотравьем. Агустовский горячий ветер доносил до села бражный дух доспевающих ржей. В страдную пору на гумнах курились овины, одуряюще сытно пахло горячей ржаной соломой, снопами, овинным душком. На огородах смешанный запах мокрой земли, дождя и укропа. А по утрам на рассвете с токов, которые здесь называют ладонями, отчетливо доносился то затухавший, то с силой взрывавшийся снова слаженный цокот цепов.
По праздникам мать водила Андрейку в храм, пытаясь в нем закрепить религиозные чувства. Поражали иконы, картины на стенах, на сводах, великолепие, блеск золотого иконостаса, мерцание красных лампад, жаркий треск и сияние свечей, запах горячего воска, синий ладанный дым, сладкие голоса невидимого хора, возносящиеся под купол, к торжественно восседающему на облаке бородатому Саваофу, перстами благословляющему с высоты тесно набитый молящимся людом храм.
А как звонили в селе праздничные колокола! Звон их был особенный, задушевный, торжественный, несся он по полям и лесам, наполняя собой всю природу, и природа, притихнув, внимала ему, и он внимал вместе с нею. И так хорошо ему думалось и мечталось под этот звон…
Все в селе говорило, что здесь живут и работают иконописцы. Выйдешь, бывало, на улицу, — возле дома, в тенечке, в рубахе из плиса, в заляпанном красками фартуке, в сдвинутых на лоб очках сидит узкогрудый, с горбатой спиной человек и хватает открытым ртом воздух. То из душной прокуренной горенки, оторвавшись на час от иконной доски, вышел иконописец-надомник проветрить свои истомленные легкие. В открытом окошке другой избы увидишь склоненную над не готовой еще иконой плешивую голову. То тоже мастер-надомник. По правую и по левую руку двое мальчишек-учеников. Из мастерской, где чеканят оклады к иконам, слышится звон молотков чеканщиков. Босые мальчишки шагают по улице, в молескиновых драных штанах, в картузишках, на головах — связки мелкой иконы. Это ученики мастерских тащат иконы в чеканную. На дороге — подводы с кряжьем кипариса, медленно движутся к центру села. На задворках — задушенное хрипенье пил, приятный нездешний запах заморского дерева, — там кипарис распускают на доски. У сарафановских складов в Ильинском прогоне на подводы грузят икону уже готовую, упакованную — отправляют к железной дороге, в уезд, откуда она разойдется по всей России. Возле новых тесовых ворот мастерской Коровенкова, дико кося лиловым выпуклым глазом, танцует, грызет удила кровный рысак, заложенный в легонький тарантас с ошиненными колесами. То сам, Александр Трифонович, собирается в город…
Читать дальше