Он смущался, когда она обращалась к нему с просьбой одолжить резинку, очинить карандаш или заглядывала в тетрадку к нему, списывая диктанты. Было неловко сидеть с нею рядом, знать, что она уже замужем и испытала близость с мужчиной почти вдвое старше ее. Но это была не любовь. Просто близость ее, молодой и прекрасной (студенты прозвали ее Венерой), к тому же замужней, в нем вызывала мужское волнение. Он тоже нередко думал о ней. И почему-то казалось, что красивой соседке его известно, что́он о ней думает. А так как мысли его о ней не всегда были чистыми, это и вызывало его смущение. Любовью же называлось совсем другое, а именно то, что испытывал он к одной из девчонок, когда еще жили в деревне. Она была городская и приезжала гостить к своей тетке в деревню летом, вместе с родителями. Родители оставляли ее на все лето у тетки в большом и красивом доме, единственном крытом железом, с богатой библиотекой на чердаке, который они называли мансардой, и даже застекленной круглой башенкой на коньке для обзора окрестностей. В детстве они играли с ней в «дом», в «папу-маму», в «жениха и невесту». Строили из ухватов в одном из углов «дом», накрывали разным тряпьем, старыми одеялами, на четвереньках, один за другим, заползали туда и начинали там, в темноте, целоваться…
К осени девочку увозили в город. И все как-то сразу тускнело после ее отъезда, деревня казалась грязной, пустой и скучной, все наводило тоску. Он часто глядел за Волгу, где на горизонте, за синим изломом дальнего берега, дымили фабричные трубы, где сказочным миражом вставал неведомый Город, в котором жила она.
Позднее она приезжала в деревню и в зимнее время, на каникулы, уже школьницей. Он с нетерпением ждал этих дней, волновался, плохо спал по ночам, и, как только лишь узнавал, что она уже здесь, все в нем полнилось необычайным приливом сил, все ликовало. Он ходил по деревне счастливый, радостно ошалелый, и все внутри замирало, немело от счастья при одной только мысли, что снова увидит ее.
Но вот родители его переехали из деревни в фабричный поселок, перевезли свой дом, и с тех пор он ее не видел. Слышал только, что учится в медицинском училище. Но в нем все равно оставалось и жило то большое и светлое чувство. Оставалось — и ждало лишь случая…
После Нового года директор стал появляться у первокурсников реже, — то его требовало к себе областное начальство, то вызывала Москва. Каждый раз возвращался он из таких поездок все более хмурый, лоснившееся еще недавно лицо посерело, налитый подбородок обвис и болтался пустым мешком.
Назревали какие-то перемены, и это чувствовал каждый. На младших курсах урезаны были уроки талицкого искусства, за счет их было увеличено время на рисунок и живопись. На старших урезали сильно копирование с образцов и больше часов отводилось на собственные композиции.
Первокурсники месяцами теперь сидели над одним натюрмортом, засаливая рисунок так, что карандаш лишь свистел по бумаге, не оставляя на ней следа, а резинка скользила и ничего не стирала.
Директора на время отсутствия на уроках рисунка и живописи подменял старый художник Норин, называвший такие рисунки печными заслонками, а ядовитый Мерцалов, что вел рисунок и живопись у второкурсников, — размазыванием соплей по стеклу.
Как-то Сашка сидел над очередной «заслонкой», не зная, что делать дальше, и уронив беспомощно руки.
— Что, замучил рисунок? — послышался вдруг за спиной старческий хрипловатый басок. — Замучил! Вы — его, а он вас…
Сзади, сочувственно глядя на Сашку, стоял старый Норин.
— Ничего не выходит? Противно? И это бывает… А вы все-таки пробуйте, пробуйте! Плохо сначала будет, потом появится злость, она помогает. А за злостью, глядишь, и интерес проснется… — И назидательным голосом продолжал: — Над вещью нужно учиться работать долго. Вы вот вдохновенья сидите и ждете… А вы вдохновенья не ждите, вы сами идите к нему!
Норин стал ставить натуру и на короткое время, всего на один сеанс, требуя быстрой ее зарисовки. Ставил и на пять минут, а потом убирал, требуя рисовать по памяти.
Младшие курсы, второй и первый, занимались в смежных аудиториях. Из-за неплотно прикрытых дверей первокурсникам часто был слышен мерцаловский хорошо поставленный голос, красивый рокочущий баритон:
«Кого вы рисуете… Аполлона? Но какой же, голуба, у вас Аполлон! Аполлон — это, батенька, бог, покровитель искусств, а у вас получился дворник…»
Читать дальше