И графиня с горделивым удовлетворением поглядела на внучку.
- Напротив, - ответил Рудольф, - я и сам вашим преданным приверженцем стал бы, имей я счастье тосковать по родине с таким энтузиазмом.
- Милый Рудольф, - беря его за руку, сказала графиня серьезно. - Вы сами себя унижаете, отвергая священнейшее из чувств. И встречается это печальное явление почти только в нашем кругу. Вот смотрю я на ложи и всегда вижу пятерых-шестерых венгерских магнатов, которые живут здесь постоянно, здесь растрачивают свое состояние и, что хуже, силы душевные, а ведь как они пригодились бы на родине! В политике я не смыслю и не знаю, сохраняют ли аристократы в Венгрии еще какое-нибудь влияние. Но одно понимаю очень хорошо: уж если самые первые, самые богатые люди страну покидают, она отстанет, обеднеет непременно.
- Другие, может, и пригодились бы, - отозвался Рудольф с бесстрастной улыбкой, - но от меня какой прок? Я бесполезен.
- Нет, милый Рудольф, мне-то виднее. Я лучше вас знаю жизнь, дольше жила. Наши мужчины ведь как: до шестнадцати - дитя, что с него взять, учится хорошему, дурному, невпопад; до двадцати - воздыхатель, пописывающий стишки, или, во всяком случае, платонический влюбленный; а с двадцати бросается в омут всех мыслимых и немыслимых наслаждений, становясь рьяным прожигателем жизни, и к двадцати пяти думает, что уже все исчерпал. Тут наступает пресыщение. От страстей он отрекается, привязанности хоронит, сердце остужает; хорошо, если еще улыбнется, когда при нем о любви заговорят, - к другу, к женщине или родине, безразлично. Жизнь свою ни во что не ставит, выбросить ее готов, как игрушку надоевшую или выжатый лимон. И так до тридцати. Вот тогда пробуждается его душа, тогда только начинает он жить по-настоящему, судить здраво и чувствовать глубоко: делается альтруистом, патриотом, семьянином, счастливцем, одним словом. Вот так-то, Рудольф. А вам еще нет тридцати.
- Бог нужен новый, чтобы меня пересоздать, - заметил Рудольф, с трудом дождавшийся конца этого поучения.
Такое заявление в устах человека, который избегал обычно всякой профанации, и правда могло быть плодом лишь очерствения чрезвычайного.
Графиня Эсеки была всерьез оскорблена.
- Дорогой Рудольф! Неприятно слышать от вас такие слова. Я, вы знаете, не святоша какая-нибудь, но когда имя господа всуе поминают, не люблю. Оттого что в Париже плясуньям из Баль Мабиль [увеселительное заведение (основано в 1840 г.)] воздвигают алтари, господь владыкой стихий и сердец быть не перестанет.
Рудольф вздохнул глубоко, словно вопрошая себя и всех: "Какая сила, божеская или человеческая, мне помешает умереть с сердцем усталым, обугленным, охладелым; кто и когда меня научит жить и чувствовать?" Но все же почел за лучшее иное направление дать беседе, слишком эмфатической, и, обратясь к Флоре, приличия ради поинтересовался, как она время провела в Лондоне, о чем там толкуют сейчас.
Девушка подняла лилейное свое личико и умные, большие черные глаза.
- О, Лондон в большой печали сейчас, - ответила она, стараясь говорить не громко, чтобы не мешать публике, но и не слишком тихо, чтобы не показалось, будто в ложе шепчутся. - Все общество скорбит. За день до нашего приезда самого знаменитого мужа Англии и самую знаменитую женщину похоронили как раз.
- А мы-то тут не знаем ничего, - протянул Рудольф, думая про себя: "Эта простушка наверняка знаменитейшим человеком лорд-мэра считает или важного какого-нибудь генерала, а знаменитой женщиной по меньшей мере - даму Звездного креста" [Звездный крест - светский женский орден]. - И кто же эти самые знаменитые женщина и мужчина? - спросил он ее снисходительно, как ребенка.
- Этот знаменитый муж, - с некоторой даже экзальтацией, которая очень шла к ее благородному лицу, отвечала девушка, - величайший гений нашего времени, бессмертный поэт: лорд Байрон.
Рудольф вздрогнул, как от электрического удара, потрясенный до глубины души. Лицо его побледнело, пульсирующие жилки проступили на лбу и на висках. Сознание на несколько мгновений словно покинуло его.
- А женщина кто? - сдавленным голосом вымолвил он, едва мысли возобновили свое прерванное течение.
- Женщина - дочь южного неба, которая полюбила поэта и назвала его мужем пред своими божествами, а когда он скончался, последовала за ним, по обычаю своей древней родины: сожгла себя с домом, где жила. Вам не случалось слышать это имя: "Шатакела"?
Рудольф молчал, не отвечая.
Байрон, значит, умер прежде, чем Шатакела покинула его.
Читать дальше