Вперёд, бульдозер, на щебень кровавый!
План – вчера. Свершенье – сегодня.
Новую строим Варшаву.
Будет город из пепла поднят
– Зигмунт-король, как дела, дорогой?
Что видно тебе с пьедестала?
– Мариенштадт шумит предо мной,
я горд, как бывало.
– Зигмунт-король, а что вдали
маячит пред тобою?
– Там Шлёнско-Домбровский мост возвели
прошедшей весною.
– Зигмунт-король, а твой пьедестал
ладно ли сложен? – Неплохо.
Стою себе, как прежде стоял,
мой меч отмеряет эпоху.
Да что там король!.. Сюда шагает,
чтоб всё увидеть воочию,
тот, кто везде города воздвигает, —
Великий Зодчий.
Плечи его – широта небосклона,
шаг сотрясает хребты и дубравы,
над головой – огней миллионы,
меж ними – огни Варшавы.
Сжимает молот его рука,
идёт он по городу, прям и упорен,
шагнет – и позади века,
а впереди – грядущие зори.
Он говорит: «Хватит слёз и пожаров!»
Он командует наступленье.
«Вот рождение новой Варшавы,
Социализма рожденье».
Что же со мною станет,
когда страницу закрою?
А ничего не станет —
стану я тишиною.
Она-то мне и нужна,
пусть гремит тишина!
Пусть грохочут залпы в Париже!
Товарищи, буду с вами я,
когда уже ничего не напишет
рука моя.
Друг мой, а ты постиг,
что самый прекрасный стих
не красивей, чем наши
даже не очень красивые жёны?
Это сказал я тебе одному.
Я был потрясен,
и она была потрясенной —
почему?
Это было весной – а может быть, летом? – в Варшаве,
и мы не знали невзгод...
Счастливые дни? —
Им потерял я в Освенциме счет,
вот и давит горе, кровавит.
Ты (мы звали тебя «домашний раввин»)
дал мне сердца кусок.
Спасибо, мой друг. Я разрядил карабин.
И ты. Битва снова нас ждет.
Путь наш прям и широк.
Алгебраичность слов, математичность чувств?
С такой премудрости я не беру примера.
Усвоить что-нибудь у месяца хочу —
чему не научусь, то не приму на веру.
«И верю от языческого сердца»,
но и язычники не те уж! Стать иной
должна поэзия, иль не изменится
и впредь она останется собой?
Во многом по мечу и по кудели
от Трех Великих я отличен. В самом деле,
я так себе (в стихах), о том и о другом
болтаю и пишу – о том, что есть кругом:
могилы в центре городском,
и дом разрушенный пустой,
и мост разбитый —
всему в мой стих простой
пути открыты!
Свищет всю ночь
соловей надо мною,
и каждая трель – внове.
Злодей-соловей,
дай минуту покоя,
дай себя высказать в слове...
Трелью твоею
сердце омыто,
тихо лежу ничком, —
только вот смерть —
мой страж ненасытный —
водит по сердцу смычком.
Умрет соловей.
Остановится сердце
и кровоток горячий.
Майская ночь.
Соловьиное скерцо.
Счет – навеки оплачен.
В Варшаве будят рано нас птицы и трамваи;
их звон сквозь сон я слышу, с постели не вставая.
Да и зачем мне вставать?
Птичек с карнизов гонять?
Пойти, что ль, на Волю?
или на Охоту?
Вольному воля,
а мне неохота.
Но если вдруг встану с рассветом, рано-рано,
пойду не на Мокотов, пойду не на Муранов,
пойду на площадь Замка,
туда, где была колонна,
подставлю спину Зигмунту —
пусть будет обновленный.
Улочкой ходят музы
и Идельфонс Константы.
От лимузинов грузных
бежать бы, как арестанту,
от ангельского довольства,
узоров цветочной гирлянды
венгерского посольства —
бежать бы отсюда, Ванда;
и пусть верещат фонтаны,
всю ночь соловьи рыдают,
уфф! душно! – хочется прямо
бежать из розариярая,
в Казимиж бежать, на Свидер,
на лоно, так скажем, природы,
где воздух, пейзаж нехитрый,
где манят прохладой воды:
без обуви, без алкоголя,
трава, ветерка дуновенье,
в башке непочатое поле
стихотворений.
– На подоконнике букет?
Честное слово, смысла нет.
– Нет? А желтенькие лютики,
а незабудки у ручья?
Вы, кажется, их не любите,
но это сущность моя.
Читать дальше