Мнение Богословского о музыке у Галича не было оригинальным: так думали (и продолжают думать) многие. Укоренилось оно не без участия самого Галича, который сам – из скромности ли, из кокетства – ронял пренебрежительные ремарки о своей музыке. «Из всех моих друзей, сочиняющих песни, я самый бездарный в музыкальном отношении», – бросил Галич за «круглым столом» «Недели» (1966, № 1). Правда, он тут же оговорился:
«Но даже музыкальная – а не только литературная – сторона наших песен имеет свое оправдание. Она очень чутка к бытовой интонации наших современников. Мелодии извлекаются из хождения по улицам, из поездок в метро и автобусе. Это почти разговорная интонация, и она у всех “на слуху”. Кажется, что всё это ты давно уже слышал, а где – и сам не помнишь. Но если разложить эту мелодию с гармонической точки зрения, то окажется, что мы не такие уж плагиаторы».
Все же и с этой оговоркой о «гармонической точке зрения» (не совсем для меня, кстати, ясной) станет ли уважающий себя критик принимать всерьез эту «почти разговорную интонацию», подхваченную бог знает где? Да, не больно-то серьезно выглядит музыкальная оснастка галичевского стиха. Так, нейтральный фон, случайный и необязательный довесок к слову.
Пожалуй, лишь А. Синявский взглянул на «более чем скромную» (по его словам) музыку Галича как на одну из главных носительниц того театрального начала, которое окрашивает его поэзию.
«Именно она, музыка, – писал Синявский, – вводит за собою пространство в лирические композиции Галича и обращает слышимое ухом в видимое глазами, в подмостки, которые средствами той же музыки – перебоями ритма, вторжением нового голоса, подголоска, хора или всем знакомого от рождения мотива («На сопках Маньчжурии», допустим) – получают контурность, протяженность, снятую со сцены и пересаженную затем на раздолья истории и географии. И потом, под музыку, мы замечаем, стих у Галича начинает пританцовывать, жестикулировать. Стихи не просто поются, то есть растягиваются, как это бывает обыкновенно в романсе, но – перебирают ногами, играют всем телом, упражняются и укореняются в ритме и в мимике. Стихи, переведенные в песню, лицедействуют… От песни остается впечатление панорамы (при всей бытовой суженности подчас происходящего)… Под лирический звон гитары мы видим Россию, Сибирь, Колыму, поля под Нарвой, Польшу, Европу…» [125]
Наблюдение в высшей степени проницательное. Да, под силу это музыке, даже представленной всего лишь полунапеванием под скромный гитарный аккомпанемент, гигантски раздвинуть рамки повествования, внести некий надсловесный смысловой план – «так, что два маляра, постигшие законы физики (“раскрутили шарик наоборот”), действуют уже не в пределах котельной, куда они периодически, следуя фабуле, спускаются за идейной поддержкой, но в масштабах Земного шара, потер-певшего крушение». [126]Да, стих при этом обретает еще и пространственное измерение: мелодия и – особенно – ритм подчеркивают в нем элементы жеста, мимики, танца.
Всё это верно. Но – не исчерпывает роли музыки в песенном театре Галича.
Когда в послесталинской России родилась новая, независимая песня, она немедленно противопоставила себя песне контролируемой, разрешен-ной. «До этого в большом ходу были песни официальные, холодные, в которых не было судьбы», – вспоминал потом Окуджава. Галич, говоря о непримиримом противостоянии свободной песни – песне государственной, заметил о последней (после моего доклада под Петушками), что «даже название-то у нее отвратительное – “массовая!”, что немало меня удивило: в то время термин «советская массовая песня» звучал для меня, члена Союза композиторов, все еще как привычное профессионально-цеховое клише…
Отчетливо помню и другие уроки, преподанные мне Александром Аркадьевичем. Так, во время таллинских встреч он предостерегал меня от слепой веры в величие и непогрешимость Солженицына и от безоглядного увлечения авангардной заумью в западном кинематографе.
Первые же окуджавские «песенки» второй половины 1950-х выделились на фоне заполонившего всё и вся советского китча глубиной и весомостью поэтического слова. Героем Окуджавы был уже не надоевший до чертиков усредненный «массовый человек», а живая, узнаваемая личность со своей неповторимой судьбой. Необычной была и интонация. Поэт напевал свои стихи в немного грустной, умной, мягко-ироничной манере. Эту новизну тона мы ощутили и отметили, пожалуй, даже раньше, чем успели вслушаться и вдуматься в смысл окуджавской лирики.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу