Он смеялся совсем не злобно, лишь только сетовал о том, какой я все-таки еще неискушенный ребенок, и как же глупо я себя вел, не понимая, что Джонатан видел абсолютно все еще много веков назад, и что это бессмысленно. Хованский смеялся, и смех его был шелестящий, как и его одежды, касающиеся каменного пола замка. Он наблюдал с совершенным бесстыдством, за каждым движением тела Уорренрайта, за каждым моим прикосновением, за каждым поцелуем. Он беззастенчиво сидел в кресле или лежал на кровати, совсем рядом с нами, и любовался, как от напряжения мое тело изгибалось и подавалось навстречу, как я не мог сдержать стонов, как Джонатан дышал мне в шею, сильными ладонями сжимая бедра. Иногда он отпускал комментарии, а иногда просто молчал. А иногда прикасался сам, но Джон не чувствовал его прикосновений. А потом я позволял Хованскому очнуться во мне и запустить пальцы в волосы любовника, безудержно и горячо сплетаясь с ним языком, прижимаясь бедрами к бедрам и потираясь влажной плотью о живот моего – и его – мужчины. Я позволял его призрачной тени вновь проскользнуть в мир живых и почувствовать себя живым.
Вильгельм колдовал, Вильгельм ведал. Он, ставший моей частью, или же я – ставший его, следовал за мной всюду, не нашедший покоя, не слившийся со мной в единое целое. Его воспоминания жили во мне, не вытесняя, не разрывая и не причиняя боли, и он сам, заточенный между мирами, не желавший полностью исчезнуть, мой извечный гость. Он шел за мной по пятам или же вел за собой. Он давал мне полную свободу и оказывал помощь, взамен прося лишь об одном крошечном одолжении – порою чувствовать нашего возлюбленного так, как мог чувствовать лишь живой человек.
Мы с Вильгельмом одно существо, разделенное вечностью и занавесью миров, и когда-то должен был настать тот день, когда он окончательно сольется со мной и перестанет быть «воображаемым другом», чей смех, шелест одежд и перезвон украшений уже отпечатался на подкорке моего сознания.
Вильгельм рассказывал на ночь сказки древних времен, устроившись кресле у камина, смотрел на огонь, который его больше не грел. Его одеяния отливали золотом, искрились в теплом свете, а волосы, казавшиеся всегда едва ли не черными, шоколадными завитками ниспадали на болезненно худые плечи, скрытые бордовой парчой. Он был моложе меня, но отпечаток потерь и горестей, долгого пребывания между мирами исказил его черты – его глаза были полупрозрачны, в них не было света живой души. Но, несмотря даже на это, его речи были приятны, в них струилась пресловутая жизнь, и то, с каким интересом и удовольствием Хованский предавался небылицам, привносило в его рассказы своеобразную яркость и выразительность.
Когда Джонатан уходил из поместья, чтобы восполнить силы, оставляя меня на ночь, Вильгельм приходил и то садился на край кровати, то ложился рядом или на ковер прямо напротив огня. Одиночество и потерянность, даже несмотря на его экспрессивность, ему скрыть не удавалось. Разве удастся, когда в пустоте призрачных и прозрачных глаз таится отчаяние и усталость, и когда звучит его: «позволь мне сегодня», и я позволял. Потому что я понимал, как ему на самом деле больно. Не нашедший успокоения в загробном мире, не слившийся со мной воспоминаниями и существом, не отпустивший мирское существование, не отпустивший даже Иона, и, что самое главное, не простивший себя за проклятие, на которое он обрек своего возлюбленного.
Чернокнижникам, проклинающим и проклятым, нет места среди райских кущ. Вильгельм тихо смеялся, когда я читал один из алхимических трактатов, про который вычитал в одной из его записных книжек. Колдун не попадет и в Ад, особенно застрявший в теневом мире. Ему нет места ни среди мертвых, ни среди живых, и это его вечное мучение – быть запертым там, где кроме серой завесы и одиночества нет ничего.
И в тот день, 6-го января, в день моего рождения, в день моей смерти и в день моего воскрешения в новом теле, он был вынужден уйти. Я должен был переступить грань, и мы должны были встретиться с ним на перекрестке миров, и он окончательно смог бы слиться со мной. Я бы стал мертвым, и живая часть его – моей – души стала бы единым целым с осколком его, и Вильгельм растворился бы во мне без остатка, и я стал бы Вильгельмом Хованским, а он – Уильямом Холтом, и наши сознания в своем единстве достигнули бы Абсолюта.
Он появился и в эту ночь. Но Вильгельм не смеялся. Он молчал, присев в кресло. Едва ли мне почудилось, но его глаза были полны слез, которые стекали по щекам. Невыносимое страдание осознавать, что ты никогда больше не сможешь прикоснуться к любимому человеку, никогда не попросишь прощения за то, что когда-то сотворил. Он не смотрел на меня, а лишь на Джонатана, не отрывая взгляда прозрачных призрачных глаз.
Читать дальше