Свет адского огня
дымится, пляшет, искрится!..
Но Гретхен
на меня
не смотрит даже искоса.
На яблоне
сердце повисло мое —
осеннее мерзлое яблоко
сквозной червоточиной
высверленное!..
Но может случиться немыслимое:
раскинется
райская ярмарка
с продажею всякого яркого.
В лотках —
плодородье бесчисленное.
Все яблоки —
с детскими ямками!
И вдруг ты заметишь
на ярмарке
мое — ни одной червоточины,
румянец,
не тронутый порчею…
И гладишь рукою утонченной.
И нет —
не отбросила прочь его,
но яблоко в радужных капельках
на ветке, увешанной листьями,
мое —
выбираешь из прочего.
Но это же
чудо немыслимое!
Окончилась райская ярмарка.
На яблоне
сердце повисло мое —
осеннее мерзлое яблоко…
Сновиденье
явилось извне,
заложило
две линзы в ресницы.
Но к чему
эти призраки мне?
И могло ли
такое присниться:
Будто вышел
на улицу я,
оказался
в потоке прохожих.
Мимо двигалась
лиц толчея,
лиц,
одно на другое похожих.
Чем? —
Я понял.
Исчезли зрачки.
Ни единого взор
а и взгляда.
Лишь очки,
и очки,
и очки…
Но зачем
и кому это надо?
У одних —
непрозрачно блестя,
нечто черное
было надето.
Им —
игравшее мило дитя
представлялось
досадным предметом.
Им казалось —
все лица грязны,
и на мрачные
их низколобья
чистый снег
молодой белизны
опускал
мутно-черные хлопья.
У других —
эти стекла могли
все показывать
в розовом свете.
Даже окон подвальных
углы
красовались,
как розы в расцвете.
Их носивший
был всем умилен,
как немедленно
после получки.
Ящик с мусором
и утилем
превращался
в «Привет из Алушты».
Некто шел
и на каждом из лиц
останавливал
строгое зренье:
вроде камеры
сдвоенных линз
он носил
два стекла подозренья.
А другой —
на тревожных глазах,
чтоб никто
не заглядывал в душу, —
в два овала
оправленный страх
перед каждым
навстречу идущим.
Шел один,
никакой не злодей,
и очки не казались
зловещи,
но он ими не видел
людей, —
только вещи,
витринные вещи!
Я потрогал свои —
и нашел
вместо яблок
в орбитах скользящих
нечто вроде
оптических шор,
искажающий зрение
ящик.
Я же знаю,
что вижу и лгу
сам себе
и что все непохоже!
А вот шоры
сорвать не могу, —
так срослись
с моей собственной кожей.
О, товарищи,
люди,
друзья,
поскорей
свои очи протрите,
отворите,
разденьте глаза
и без стекол
на мир посмотрите!
Этот мир
не лишен красоты,
иллюзорны испуг
и угрозы, —
может быть,
мы добры и просты,
и под стеклами
теплятся слезы?!
В ночь,
бессонницей обезглавленную,
перед казнью
моей любви
я к тебе простираю
главную
заповедь:
«Не убий!»
Не убий
ни словом,
ни взглядом!
Ни вдали,
ни когда мы рядом.
Беатриче,
Лаура,
Лючия, —
адом Данте
и всем, что мучило,
и дуэлью
среди снегов,
и шинелью,
снятой с него
секундантами
на опушке,
на могиле, —
Наталия Пушкина,
заклинаю,
ступни обвив:
не убий,
не убий любви!
Ни открыто,
ни мысленно
не убий!
Ни безжалостию,
ни милостыней
не убий!
Лаура моя,
дорогая моя,
целуемая
и ругаемая,
но под солнцем и звездами
лучшая,
Беатриче,
Наталия,
Лючия,
милосердная
и жестокая,
аще столько я
претерпел
в сей День седьмый,
умоляю тя:
не убий!
Не сбивавшего
цвет с растения,
не замешанного
в растлениях
и в терзавших
Спасителя
терниях,
не виновного —
не убий!
Умоляю тя:
пощади
во мне
дитя!
Не казни
своего дитяти —
сердца
в люльке моей души,
не круши его,
не убей,
как нельзя казнить
голубей.
Не должна
подлежать петле
белка,
дремлющая в дупле,
и стучащий о древо
дятел,
и катающийся у ног
щенок,
кенгуренок,
залегший в чрево,
и скользящий травою
уж,
и дельфин,
мореходец быстрый,
и червяк дождевой
у луж
не должны
подлежать убийству, —
пусть живут,
пусть летят,
плывут…
Читать дальше